Совместно с издательством «Новое литературное обозрение» мы публикуем отрывок из книги историка Себастьяна Конрада «Что такое глобальная история?». Работа рассказывает о борьбе с евроцентризмом и политическом и культурном потенциале глобального мышления.
В течение XIX столетия произошел фундаментальный сдвиг во взгляде на прошлое многих частей земного шара. Это была эпоха европейского (а вскоре и североамериканского) господства, когда разные подходы к истории все больше унифицировали свои повествования и вырабатывали единые методологические стандарты.
Традиционная историография увидела в этом и результат, и триумф вестернизации — распространение просвещенного и рационального взгляда на историю и явный прогресс по сравнению с мифическими и религиозными подходами к прошлому. Во многих отношениях подобное прочтение истории воспроизводится и развивается в контексте позднейших постколониальных исследований, хотя и с перестановкой акцентов. Распространение современного европейского исторического знания в них трактуется не как вклад в модернизацию исторической мысли, а скорее как навязывание своих культурных ценностей и проявление имперской гегемонии. Существенно, однако, что сторонники постколониального подхода по-прежнему привязаны к главному тезису о повсеместном распространении европейской идеи [1 ].
Надо сказать, их доводы не лишены смысла. Мировой порядок в эпоху господства Европы вынуждал весь остальной мир следовать европейским космологиям и способам интерпретации прошлого. Историки все больше заимствовали ключевые понятия из исторических нарративов, опирающихся на наследие XIX века — мечту о либеральном мировом порядке, в основе которого лежит идея нации как движущей силы истории, и некое общее представление о «модернизации».
Европейская история преподносилась как универсальная модель развития и выступала в качестве мерила и образца. Переводы европейских трудов, написанных такими историками, как Франсуа Гизо или Генри Бокль, равно как и позитивизм Огюста Конта и социал-дарвинизм, который пропагандировал Герберт Спенсер, — все это также играло важную роль. Когда, например, Бартоломе Митре, президент Аргентины в 1860-х годах, написал историю движения своей страны к независимости, он опирался на общепринятые предпосылки позитивистской просветительской историографии — науку и прогресс, секуляризацию и либеральные свободы, которые органично сочетались с силовой политикой международной государственной системы, режимом свободной торговли [2 ]. Институциональный экспорт европейской исторической науки — учреждение исторических факультетов, исторические общества, исторические журналы, учебники истории — вносил свой вклад в стандартизацию приемов исторического анализа [3 ].
И все же было бы упрощением считать, что все вышесказанное появилось только в результате проникновения европейских исторических сочинений в другие части света. В конце концов, в самой Европе модерное понимание истории тоже было чем-то новым и непривычным. Сосредоточенность на концепте нации, основанное на идеале прогресса понятие времени, методология, предписывавшая критическую оценку источников и требование помещать любое явление в глобальный контекст, — все это было по-настоящему смело и для многих европейцев.
Это особенно очевидно в изменении концепции времени, которое в Европе, как и везде, воспринималось как драматичный разрыв с прошлым. Академическая историческая наука, едва возникнув, стала вытеснять все альтернативные способы апроприации прошлого [4 ].
Более того, обычное понимание европейских истоков и всемирного распространения «европейскости» требует осмысления и, до некоторой степени, коррекции с позиций глобальной истории. Причин для этого две. Во-первых, историки всегда хотя бы отчасти опираются на свои собственные традиции и культурные ресурсы, даже когда воспринимают нечто новое. В Японии, например, возникшая в конце XVIII века форма историографии — она называлась «национальная школа» (kaozhengxue) — предпринимала усилия для освобождения гуманитарного знания от доминирования китайской культуры. Историки занимались дотошной текстологической критикой источников ради сохранения предположительно «чистой» японской древности от привнесенных из Китая религии и культуры [5 ]. В то же время в Китае появилась «критическая школа» (kaozhengxue). Это научное течение занималось филологической оценкой письменных памятников, установлением неопровержимых фактов и, в случае необходимости, разоблачением фальсификаций [6 ].
Такие примеры показывают, что приметы современной историографии, которые обычно ассоциируют с именем Леопольда фон Ранке, — пристальное внимание к истории народа и критическая оценка источников — вовсе не обязательно были связаны с непрошеными иноземными культурными влияниями.
Во-вторых, что еще важнее, интерпретации истории отвечали меняющемуся геополитическому балансу власти. «Было бы неверно просто идентифицировать влияние Запада на всех остальных в качестве единственной силы, породившей академическую историографию как всемирный феномен, — писал Доминик Заксенмайер. — Многие характерные черты академической историографии (например, сильное присутствие евроцентричного мировоззрения) надо рассматривать не только как простой экспорт продуктов якобы чистой европейской традиции, но также и как результат экспансии Европы и многих сложных социополитических трансформаций, вытекающих из этого процесса [7 ]».
Иначе говоря, повсеместный интерес к мировой истории имел еще и геополитическое измерение, особенно в плане интеграции всего мира под европейской гегемонией. Это касалось и самой Европы, даже если современники плохо осознавали, что на их историографию влияют глобальные перемены. Однако с наибольшей очевидностью это проявлялось, разумеется, за пределами Евро-Америки. Другие страны не просто становились участниками глобального порядка в условиях господства Западной Европы (а позднее — США), но и приспосабливали свои собственные исторические нарративы для фиксации историй национальных государств и прогресса.
Однако эволюционное понимание времени, расчленение исторической реальности на «отсеки» повествований о национальных государствах и понятие о единстве мира получили широкое хождение не только и не столько благодаря переводам и перенесению западных идей на иную почву. Скорее можно сказать, что перед лицом глобальной интеграции, реализуемой посредством имперских структур и расширения рынков, многие современники стали считать подобные предпосылки очевидным и естественным основанием историографии. Модерное историческое знание, следовательно, было совместным трудом многих авторов по всему миру, преследовавших свои разнообразные интересы. Историческое знание изменялось в ответ на все больше интегрирующийся мир [8 ].
Главную характерную черту большинства мировых историй в XIX и начале XX века — их евроцентричную концепцию пространства и времени — надо понимать как следствие глобальных иерархий и асимметричных геополитических структур. Метанарратив — общая схема восходящей последовательности этапов и телеологической устремленности к Европе — излагался в разных вариантах. Кондорсе выделил в истории человечества десять этапов научного и философского развития. Шотландская «предположительная», или гипотетическая (conjectural), история создала модель стадиального развития и культурной эволюции.
В «лекциях по философии истории» Гегель свел историю неевропейских стран к «предыстории» — отсюда его печально известная метафора Африки как «страны детства человечества [9 ]». На протяжении последующего столетия интерпретации мировой истории, основанные на парадигме прогресса, неоднократно появлялись в историографии за пределами Европы. Среди наиболее известных авторов — Лян Цичао (1902) в Китае, Фукудзава Юкити (1869) в Японии и Джавахарлал Неру (1934) в Индии. Их труды представляют широкий спектр всемирно-исторических исследований и свидетельствуют о появлении сходных между собой (хотя и с местными различиями) форм глобального знания в разных частях света.
В практическом отношении еще более важным, чем сравнительные анализы всех регионов мира, было распространение мировой истории как образцового нарратива. Во многих странах стилизованная версия всеобщей истории служила той мерой, которой поверялось развитие нации.
Прогресс по большей части объяснялся внутренними причинами, и, соответственно, его отсутствие приписывалось внутренним препятствиям и ограничениям. Тем не менее, даже занимаясь исключительно вопросами национальной истории, ученые обычно не упускали из виду существование глобальных моделей. Зия Гёкальп, например, описывал переход от Османской империи к турецкому государству как следствие универсальных процессов.
Таким образом, повсеместное утверждение единообразно понимаемой всемирной истории в конце XIX — начале XX века нельзя объяснять, как это нередко делается, просто переносом европейских интеллектуальных ценностей [10 ]. Даже когда историки и социальные мыслители за пределами Европы высказывали откровенно евроцентричные идеи, основанные на просветительской философии, эти нарративы не были простыми слепками, но часто соответствовали реформаторским интересам местных авторов и их собственному пониманию реалий глобальных перемен. Большинство историков исходило из того, что им следует сосредоточить внимание на Европе, поскольку это материально наиболее развитая часть света в данное время — обстоятельство, которое в будущем могло измениться. Иными словами, они использовали понятие цивилизации, которое понималось как несомненно универсальное, но не привязанное априори к Европе [11 ].
В условиях асимметрии власти евроцентричный нарратив безраздельно господствовал в течение долгого времени. Однако это не значит, что он рассматривался как единственно возможный и не подвергался критике. Лян Цичао, например, возмущался тем, что «история арийской расы очень часто неверно именуется „всемирной историей“» [12 ]. В критических замечаниях, высказанных уже в XIX столетии, звучали аргументы, остающиеся отчасти актуальными до сего дня. Критика развивалась по двум основным направлениям, которые мы назовем «системным подходом» и «понятием цивилизации».
Истоки первого критического направления можно найти у Маркса. Исторический материализм несомненно был основан на представлении о стадиальном развитии и, таким образом, нес на себе печать евроцентризма своего времени. Тем не менее, марксисты, будучи материалистами, внимательнее других относились к связям и взаимодействиям, то есть к системным условиям социального развития в мировом масштабе. «Манифест коммунистической партии» 1848 года, написанный Марксом в соавторстве с Фридрихом Энгельсом, афористично выражал эту мысль: «Буржуазия путем эксплуатации всемирного рынка сделала производство и потребление всех стран космополитическим... она вырвала из-под ног промышленности национальную почву. Исконные национальные отрасли промышленности уничтожены и продолжают уничтожаться с каждым днем. <...> На смену старой местной и национальной замкнутости и существованию за счет продуктов собственного производства приходит всесторонняя связь и всесторонняя зависимость наций друг от друга [13 ]. Последующая мировая историография зиждется на этих идеях — в особенности школа мир-системной теории, но то же можно сказать об оппозиционных формах историографии «снизу», равно как и об «исследованиях угнетенных» (subaltern studies).
Второй критический подход, основанный на понятии цивилизации, получил распространение в арабском и исламском мире, а также в Восточной Азии в 1880-е годы. В его основе — акцент на культурных различиях и на убеждении, что разные традиции нельзя подчинить парадигме прогресса с ее линейной концепцией времени. Одними из первых сторонников такого взгляда были японец Окакура Какудзо, писавший под псевдонимом Тэнсин (1862–1913), и бенгалец Рабиндранат Тагор (1861–1941). В своей трактовке истории они исходили из права на инакость (alterity) и основывали свое миропонимание на дихотомии «материалистический Запад духовный Восток» [14 ].
Работы Иоганна Готфрида Гердера (1744–1803) несомненно повлияли на некоторых авторов, поддерживавших понятие цивилизации. В его четырехтомнике «Идеи к философии истории человечества» (1784–1791) высказано опасение, что индивидуальности и уникальности различных мировых культур грозит опасность разрушения в результате европейской экспансии. Тексты Гердера стали важным источником вдохновения для интеллектуалов во многих странах, однако тут снова необходима оговорка: глобальную привлекательность понятия «цивилизация» неверно было бы считать исключительно наследием Гердера [15 ]. Ей способствовали также сейсмические сдвиги, произошедшие в миропорядке в конце XIX столетия, когда условное разделение планеты на «отсеки» дискретных цивилизаций начинало казаться все более правдоподобным на фоне империализма, расовой доктрины и программ паннационалистических движений [16 ].
Идея плюрализма «культур», сопротивлявшаяся разделению на «развитые» и «отсталые», набрала популярность только после Первой мировой войны — не в последнюю очередь благодаря общеевропейской критике цивилизации на «рубеже веков», а после 1918 года — благодаря широкому признанию фундаментального труда Освальда Шпенглера «Закат Европы» [17 ].
Источник postnauka.ru