Наша сегодняшняя тема связана с одним из главнейших мотивов в классической дальневосточной живописи, японской и еще раньше китайской. Эта тысячелетняя тема неотделима от триединства, как говорили старинные китайские и японские книжники, ― единства поэзии, каллиграфии и живописи в одном произведении.
Если представить себе классический китайский или японский свиток, то в нем сразу можно заметить картинку ― пейзаж, цветок, какое-либо иное изображение ― и каллиграфическую надпись, несколько вертикальных столбцов. Изображение дополняется надписью, а надпись иллюстрируется и часто расшифровывается изображением. Нет тотального сходства ни в картинке, ни в стихах, которые часто трудно понять, они темного и маловразумительного на первый взгляд содержания. Они могут объединяться понятием идеографии: художник или поэт изображает некую идею, а отнюдь не рисует картинку с натуры. И взаимно дополняя друг друга, картинка и стихи помогают лучше понять то, что хотел выразить автор свитка. А иногда это сразу два автора: отдельно поэт писал свои стихи, отдельно художник рисовал свою картинку, и, дополняя друг друга, они как бы дают нам, зрителям, подсказку.
Об этом единстве я хочу поговорить сегодня на примере одного малоизвестного, а точнее, совсем еще не известного свитка, который мне довелось случайно разыскать в Европе. Он значился свитком неизвестного автора, имя художника или поэта на нем не было написано. Но я разобрал псевдоним, который мне, можно сказать, случайно оказался известен. Работая над изданием «Манга» Хокусая, я столкнулся с одним литератором по имени Сёкусандзин ― «человек с горы Шу» (по-китайски), Сёко (по-японски). Он написал одно из вступлений к одному из томиков «Манги» по просьбе своего друга, художника Хокусая. Я переводил это вступление, его текст показался мне чрезвычайно интересным и насыщенным старинными аллюзиями, поэтому я подумал: а вдруг это он же? Я купил этот свиток и потом провел некоторые исследования, и оказалось, что это Сёкусандзин, чье настоящее имя было Ота Нанпо, известный литератор конца XVIII ― начала XIX века.
Это свиток начала XIX века, на котором изображено нечто совершенно непонятное. Когда я показывал его своим студентам, они неизменно говорили, что это груша. Некоторые более продвинутые считали, что это, возможно, кукла-неваляшка. Это чуть ближе к действительности, поскольку кукла-неваляшка отчасти и происходит от персонажа, который здесь изображен. Но на самом деле это хорошо известный полулегендарный-полуисторический персонаж религиозной истории Китая и Японии патриарх Дарума, священный основатель чань-буддизма, или, как в Японии произносили, дзен-буддизма. Его изображали на многих картинах сидящим в медитации, обращенным лицом к стене. То есть изображали со спины, и, поскольку изображение было каноническое и всем хорошо известное, часто художники ограничивались просто абрисом, одной-единственной линией. И был даже такой жанр ― Дарума одним штрихом, одной линией.
О том, что это не груша, говорят еще и некоторые детали. Слева от изображения, от этого абриса, есть некоторые невнятные сухие поскребышки, которые трудно как-либо идентифицировать. Но для тех, кто знаком с традиционной иконографией, оказывается, что это метелка, сделанная из хвоста яка, — атрибут священной власти мастера дзен-буддизма.
Но это еще не все. Большую часть свитка занимает поэтическая надпись. Написана она крайне невнятно, небрежно сокращенными слоговыми знаками или иероглифами и требует некоторого усилия для расшифровки. Прочесть это стихотворение можно так: «Эгей Дарума, повернись на миг сюда. В этом мире ведь во все годы, времена есть саке и сямисэн».
Здесь я попытался перевести это эквиритмически, то есть классическим японским размером 5-7-5-7-7 слогов в строчке. Получилось немножко коряво, но довольно точно. Если пересказать это своими словами, то получается: «Эй, Дарума, перестань пялиться в стенку, повернись сюда, потому что в этом мире, в котором есть луна, снег, цветы, во все сезоны существует выпивка и развлечения с девочками». Сямисэн ― это японский народный инструмент, который в те времена ассоциировался довольно прочно с разного рода увеселительными забавами и с певичками легкого поведения. Таким образом, здесь соединяются два очень важных в жизни сюжета: нечто высокодуховное и религиозное ― медитирующий монах, основатель религиозного направления ― и простые житейские утехи и развлечения. И соединяется это немножко непочтительным образом.
При этом стихотворение совсем не столь простое, как можно было бы ожидать. В нем содержится масса аллюзий. То, что я перевел как «во все годы, времена», действительно переводится так по словарю, и это выражение состоит из трех иероглифов: луна, снег и цветы. То есть это устойчивое словосочетание, которое идет из глубины японской (даже старше того ― китайской) классической традиции. Основатель японской школы дзен Догэн писал в своем стихотворении вот что: «Весной цветы, кукушка летом, а осенью луна и снег зимой. Вот что останется после меня». Если добавить к нашей триаде «луна, снег, цветы» птицу или кукушку, получается как раз четыре сезона, которые упоминает Догэн, и это была классическая схема времен года в традиционной Японии.
Интересно, что это стихотворение Догэна цитирует Ясунари Кавабата в своей нобелевской речи, когда он говорит о том, как повлияла на него красота родной японской природы и классическая литературная традиция. Вместе с этим Кавабата вспоминает и выражение древнего китайского поэта по имени Бо Цзюйи, который в древней Японии был обожествлен как один из священных небожителей китайской поэзии. Бо Цзюйи писал: «Лучше всего думать о друге, когда видишь луну, снег и цветы». Это его очень известное послание к далекому другу. Бо Цзюйи, который жил в VIII веке, был отлично знаком японцам в течение более чем тысячи лет, его вспоминал Кавабата в середине XX века, а также была очень длинная линия японских литературных деятелей или просто образованных аристократов, которые так или иначе эту цитату повторяли. Например, в «Записках у изголовья» Сэй-Сёнагон, отлично известных русскому читателю по прекрасному переводу Веры Николаевны Марковой, рассказывается сюжет, где император обратился к придворным дамам и просил их придумать некую аллюзию или некий красивый образ на свежевыпавший снег, уложенный на поднос. И одна придворная дама начала: «Думаешь о далеком друге, когда под луною видишь снег, припорошивший цветы».
Соответственно, это выражение было в памяти культурных японцев. И именно оно упоминается в этом свитке. Оказывается, что легкий, игривый даже сюжет несет в себе многовековые глубины культурных аллюзий. И то, что в начале XIX века, когда жил наш автор, он следует этому культурному багажу, говорит о том, что в его время, которое часто называют временем народной, демократической, городской или даже плебейской культуры, сохранялась очень высокая степень знакомства с культурным наследием.
А время это действительно было примечательное. Начало XIX века ― это время Хокусая, известного японского художника. Хокусай ― это японское наше все, как я люблю говорить. И в это время главными агентами культуры вместо уходящего в прошлое аристократического слоя стали образованные люди, часто обедневшие самураи или, наоборот, разбогатевшие торговцы и ремесленники низкого происхождения, но достаточно образованные, для того чтобы читать китайских классиков по-китайски и японскую классическую литературу, которая отстояла от них на много-много веков. И наш свиток объединяет в себе такие, казалось бы, далекие концы ― два разных полюса японской культуры. Древний, аристократический, классический, который уходит в глубь китайских классических стихов танской эпохи, потом вспоминается аристократическая эпоха с куртуазными красавицами и принцами, которая хорошо известна по переводам классической японской хэйанской литературы. И спустя много-много веков, в уже совсем другое время, тем не менее остаются те же культурные аллюзии, те же литературные цитаты и те же персонажи в живописи, к которым относятся, может быть, более насмешливо, более легко, но тем не менее это религиозный авторитет, с которым можно говорить запросто, которому нет особенного поклонения, которого можно пригласить отвернуться от стенки, выйти из своей медитации и пойти погулять. И в этом есть свой уникальный, парадоксальный характер японской классической культуры: объединение высокого и низкого, сакрального и профанного, аристократического наследия и нового, того, что придумано буквально только что.
Это стихотворение имеет форму классической японской танка ― стихотворения в 5 строк и 31 слог. Но оно имеет и другое название ― кюока ― сумасшедшие или безумные стихи. То есть стихи, в которых есть юмор, иногда неприличный, иногда иронические аллюзии на классическое наследие, с одной стороны, а с другой стороны, на что-то современное. И это проявление типически японского смешения высокого и низкого, из которого, по сути дела, японская культура и состоит.
И один с виду непритязательный и, казалось бы, совершенно непонятно что изображающий свиток с какими-то каракулями тем не менее не только показывает все эти особенности прежде всего японской, но отчасти и китайской культуры, а фокусирует словно в едином магическом кристалле и древнее литературное наследие, и иконографические приемы классической религиозной живописи, которые уже далеко уходят за пределы религиозного, становятся общенародными. Такой синтез говорит о жизнеспособности многовековой японской художественной традиции и делает ее изучение страшно приятным и радостным.
Источник: postnauka.ru