К вопросу о духовном смысле поэзии Н. Рубцова
События

Первое заблуждение оспорить сравнительно легко. Ясно, что всякое прямое или косвенное отождествле­ние православия со «стариной», с крестьянской патри­архальной Русью, с «народной стихией» и народным бытом, с национальными преданиями и почвенничеством разных оттенков по строгому счёту некорректно (хотя подлинно православное мироощущение нередко вопло­щается именно в народно-фольклорной и национально-патриотической образности). Также наивными и некор­ректными должны быть признаны попытки приписать художнику «православное миросозерцание» исходя лишь из проявившихся в его творчестве тех или иных доб­рых человеческих качеств (душевности, простосерде­чия, искренности и пр.) либо на основании поэтически высказанных возвышенных побуждений (вроде часто цитируемого рубцовского «пусть душа останется чис­та»). Эти уточнения имеют принципиальное значение, поскольку в противном случае мы рискуем безнадёжно «размазать» смысловые контуры понятия православности, сделать его приблизительным и легковесно-эклек­тичным по сути.

Ещё один распространённый способ выявления хри­стианского компонента — поиск в текстах сакральных упоминаний и реалий — тоже в данном случае представ­ляется бесперспективным. Во-первых, таких упомина­ний в стихах Рубцова не так уж много. Во-вторых, кон­текст этих упоминаний не даёт достаточных оснований для истолкования их в плане религиозно-христианской, евангельской духовности. В отдельных случаях поэт говорит о церковных реалиях как о чём-то волнующем, милом, но безнадежно архаичном, уходящем из жизни (например, о Пасхе и праздничном благовесте в стихо­творении «Промчалась твоя пора!» или о «забытых ико­нах» в последней строфе стихотворения «О Москов­ском Кремле»). В большинстве же случаев данная то­пика (часовни, храмы, монастыри, молитвы, иконы, ко­локола и т.д.), фигурирующая в некоторых стихах Руб­цова, включена в общий символический ряд с образами бескрайних русских просторов, родной глуши, милого сердцу деревенского быта, полуистлевшей старины. И видно, что религиозные, культовые реалии являются для автора не столько чем-то актуально-жизненным, сколько поэтичной национально-исторической атрибу­тикой, иногда, в частности, эстетически значимой дета­лью родного пейзажа. Весьма характерно в этом плане стихотворение «Душа хранит» (1966), три последние строфы которого позволим себе процитировать:

 

О, вид смиренный и родной!

Березы, избы по буграм

И, отраженный глубиной,

Как сон столетий, Божий храм.

О, Русь — великий звездочет!

Как звезд не свергнуть с высоты,

Так век неслышно протечет,

Не тронув этой Красоты;

Как будто древний этот вид

Раз навсегда запечатлен

В душе, которая хранит

Всю красоту былых времен...

 

 

 

В высшей степени знаменательны здесь и сравнение храма со «сном столетий» (то есть, по сути, уподобление его «сонной грёзе»), и мотив зачарованной, почти ле­таргической бездвижности «красоты», олицетворяемой «берёзами, избами... и... Божиим храмом», и настойчи­вое сведение смысла религиозного символа к «красоте» (дважды в трёх строфах повторенное слово), и подчёрк­нутая отнесённость этой «красоты» к «былым временам», что выглядит как неосознанная деактуализация сакраль­ной, духовно-религиозной символики. Следует отметить, что зачастую подобная символика выполняет у Рубцова те же функции, что и во многих стихах С.Есенина  [1], (на которого, кстати, Рубцов вполне сознательно ориентиро­вался) на тему Родины. В порядке аналогии можно при­вести следующий, например, есенинский фрагмент:

 

Запели тесаные дроги,

Бегут равнины и кусты.

Опять часовни на дороге

И поминальные кресты.

Опять я теплой грустью болен

От овсяного ветерка.

И на известку колоколен

Невольно крестится рука.

О Русь, малиновое поле

И синь, упавшая в реку,

Люблю до радости и боли

Твою озерную тоску. <...>

(«Запели тесаные дроги...»)

 

 

 

В контексте затронутой темы довольно интересным представляется рассмотрение одного из известнейших стихотворений Н. Рубцова — «Видения на холме» (1962). Приведём текст полностью:

Взбегу на холм

и упаду

в траву.

И древностью повеет вдруг из дола!

И вдруг картины грозного раздора

Я в этот миг увижу наяву.

Пустынный свет на звездных берегах

И вереницы птиц твоих, Россия,

Затмит на миг

В крови и в жемчугах

Тупой башмак скуластого Батыя!..

Россия, Русь — куда я ни взгляну...

За все твои страдания и битвы

Люблю твою, Россия, старину,

Твои леса, погосты и молитвы,

Люблю твои избушки и цветы,

И небеса, горящие от зноя,

И шепот ив у омутной воды,

Люблю навек, до вечного покоя...

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времен татары и монголы.

Они несут на флагах чёрный крест,

Они крестами небо закрестили,

И не леса мне видятся окрест,

А лес крестов

в окрестностях России.

Кресты, кресты...

Я больше не могу!

Я резко отниму от глаз ладони

И вдруг увижу: смирно на лугу

Траву жуют стреноженные кони.

Заржут они — и где-то у осин

Подхватит эхо медленное ржанье,

И надо мной —

бессмертных звёзд Руси,

Высоких звезд покойное мерцанье...

 

 

 

 

Стихотворение это хорошо известно, оно неодно­кратно комментировалось и интерпретировалось специ­алистами. Поэтому в рамках данной статьи ограничим­ся лишь некоторыми замечаниями. Так, в свете выше­сказанного весьма показательно следующее имеющееся в тексте признание:

...Люблю твою, Россия, старину,

Твои леса, погосты и молитвы,

Люблю твои избушки и цветы,

И небеса, горящие от зноя,

И шепот ив у омутной воды <...>

 

В более ранней редакции стихотворения («Видение в долине», I960) этот фрагмент выглядел так:

 

...Люблю твою, Россия, старину,

Твои огни, погосты и молитвы,

Твои иконы, бунты бедноты,

И твой степной, бунтарский свист разбоя,

Люблю твои священные цветы <...>

 

В обоих вариантах своеобразным тематическим «ин­тегралом» является первый стих отрывка (оставшийся без изменений), а ключевым словом — «старина». Рас­положенный вслед за ним перечислительный ряд вы­глядит как развёртывание ассоциативного поля данного понятия. В первоначальном варианте «молитвы» и «ико­ны» странным образом соседствуют с «бунтами бедно­ты» и «бунтарским свистом разбоя». Возможно, это приём контраста, символическое указание на присущую русской душе стихийную противоречивость и тягу к крайностям, однако интонационно здесь слышится ско­рее перечисление дополняющих друг друга признаков, нежели их отчётливое противопоставление. Перерабо­тав стихотворение, Рубцов отказался от «бунтарской» топики, одновременно усилив антиномизм описания (оп­позиции: небеса — омутная вода, жар зноя — шёпот ив). Однако «молитвы» остались в стиховой связке с «погостами», что выглядит как редукция духовно-рели­гиозного начала к «погребально-поминальному» моти­ву. В связи с этим вспоминается известная особенность, характерная для «народного православия» и состоящая в том, что религия и молитва в большей степени ассоци­ируются с древностью и смертью, нежели с евхаристи­ческой радостью и грядущим спасением. Разумеется, «кладбищенский» мотив нисколько в стихотворении не выпячивается, не доминирует, а «погосты» прежде все­го символизируют историческое прошлое, историчес­кую память и тем самым продолжают и развивают за­явленную в предыдущем стихе тему «любимой стари­ны». Но это только подтверждает высказанную нами выше мысль о том, что религиозная топика в большин­стве случаев не имеет в лирике Н.Рубцова самостоя­тельного, насущного, актуально-жизненного значения, а вплетается — на правах родовой приметы — в образ овеянной легендами «задремавшей отчизны». Помимо «погостов» и «молитв» в перечислительном ряду фигу­рируют «леса», «избушки» и «цветы» (ср. в «Душа хра­нит»: «березы, избы по буграм...» и т.д.). Несомненно, это всё та же, уже знакомая нам по другим рубцовским стихам, характерная символика «тихой родины», милой сердцу поэта заповедной глуши с разбросанными по ней там и тут неприметно теплящимися очагами человечес­кого тепла, бесхитростной доброты, сокровенной кра­сы, затаённой удали (своеобразная вариация блоковского «а ты всё та же: лес, да поле, да плат узорный до бровей»). Всё очарование рассматриваемого фрагмента зиждется на проникновенно-лиричной, доверительно-задушевной интонации, а между тем ни один из членов перечислительного ряда не развёрнут в полнокровный образ, не детализирован поэтически, отчего вместе они (если на миг абстрагироваться от пленительной «музы­ки» стиха) образуют в некотором роде стандартный на­бор «общих мест», почти лубочных атрибутов. Под этим углом зрения поэтика процитированных фрагментов (первоначального и отредактированного вариантов) неожиданно парадоксально напоминает поэтику од­ного из стихотворений глубинно чуждого Рубцову Игоря Северянина. Речь идёт о стихотворении «Моя Россия» (1924 г.), которое от начала до конца пред­ставляет собою сплошное перечисление якобы суб­станциальных признаков и атрибутов «священной стра­ны», призванных, по-видимому, дать в совокупности её многомерный, «объёмный» образ. В перечислительный ряд у Игоря Северянина попадают «...и эти бунты уда­лые... / И соловьи её ночные <...> / ...И тройки бешено-степные, / И эти спицы расписные <...> / ...И наши бабы избяные, / И сарафаны их цветные...» и т.д.  [2] По художественному уровню рубцовский и северянинский тексты в целом, конечно, несопоставимы. У Северя­нина — вялая высокопарность, многословие, томи­тельное однообразие грамматического рисунка. Руб­цовские «Видения на холме» — одна из вершин рус­ской лирики XX века. Тем поразительнее отмеченное выше формальное сходство приёмов описания «рус­ской субстанции». В связи с этим вспоминаются сло­ва М.М. Дунаева о творчестве А.И. Солженицына, ко­торый, по мнению исследователя, «...не обходит вни­манием и православие, но усматривает в нём... лишь одну из особенностей народной жизни, едва ли не равную среди прочих...» [3].

Несколько необычные для русской поэзии функции выполняет в стихотворении и символика креста:

 

...Они несут на флагах чёрный крест,

Они крестами небо закрестили,

И не леса мне видятся окрест,

А лес крестов в окрестностях России...

Кресты, кресты...

 

Чёрный крест — фашистский символ, а перевёрну­тый чёрный крест — сатанинский знак. Видимо, имен­но эти семантические потенции актуализируются в «Ви­дениях на холме», где речь идёт о трагических страни­цах в исторической судьбе России и о новых угрозах, нависших над Русской землёю в XX веке, о новых раз­рушительных нашествиях «иных времён татар и монго­лов». На коротком отрезке текста 5 раз фигурирует слово «крест» и ещё 3 раза — слова с корнем «крест». В результате при чтении возникает несколько странный семантический эффект. С одной стороны, читатель со­знаёт, что речь идёт вовсе не о священном христиан­ском символе, а о чём-то прямо противоположном ему. Но, с другой стороны, традиционное русское языковое сознание так устроено, что весьма трудно, произнося слово «крест», полностью абстрагироваться от его еван­гельского и сакрально-церковного смысла  [4]. А многократ­ное повторение поэтом данного слова в окказиональном значении только усиливает указанный диссонанс вос­приятия. Особенно странно функционирует в этом кон­тексте слово «закрестили», поскольку глагол «крестить» давно имеет в русском языке устойчивую палитру хрис­тианских значений (от осенения крестным знамением до ритуального погружения в крещальную воду). Кро­ме того, фраза «И не леса мне видятся окрест, а лес крестов...» может быть воспринята как образное разви­тие «кладбищенского» мотива, только уже не в задум­чиво-элегическом (как в строке про «погосты и молит­вы»), а в тревожно-зловещем, катастрофическом регис­тре. «Лес» могильных крестов (если допустить данную расшифровку строки), привидевшийся лирическому ге­рою в связи с нашествием новых врагов России, судя по всему, символизирует некое торжество гибельного на­чала, разгул смерти. Если это так, то мы имеем дело со сложной семантической метаморфозой «крестного» мо­тива. Заявленный в начале рассматриваемого фрагмента в качестве зловещего знака тёмных, инфернальных сил, «крест» затем неожиданно возвращается в лоно как буд­то традиционной символики (крест как сакральный над­гробный знак, знаменующий голгофскую победу над смертью). С той лишь разницей, что вместо торжества бессмертия над тленным миром греха он начинает зна­меновать «торжество» смерти.

Заканчивается стихотворение, правда, на светлой ноте. Страшное «видение» прерывается. Взору лири­ческого героя предстаёт мирная картина, исполненная покоя и заповедной тишины, оттенённой конским ржань­ем. Венчает концовку ключевой для всей лирической си­стемы Рубцова образ «высоких звезд» — «бессмертных звезд Руси». Спору нет, небесная звезда (звёзды) — один из центральных христианских архетипов. Однако сти­хотворение, увы, дало повод (некоторым интерпретато­рам) для рассуждений о якобы художественно реализо­ванной в нём антитезе двух символов — Креста и Звезды.

Итак, всё говорит за то, что попытки найти у Рубцо­ва сознательно православные устремления — не луч­ший путь к пониманию духовного аспекта его поэзии. А поскольку наличие этого аспекта (причём именно в хри­стианском преломлении) для многих чутких и зорких читателей рубцовского наследия явственно ощутимо, то, видимо, более убедительные знаки присутствия духов­но-религиозного начала в творчестве автора «Видений на холме» следует искать на более глубоких структур­ных уровнях: не столько в материале, тематике, пред­метном наполнении, прямых лирических высказывани­ях, сколько в эмоциональной тональности, неосознан­ном, подспудном пафосе, глубинной внутренней настро­енности лирического голоса поэта — словом, во всём том, что зачастую проявляется в едва уловимой ритмико-интонационной, просодической окраске стиха, в по­этическом «дыхании», в обмолвках и умолчаниях. Ве­роятно, в данном случае следует искать не сознательно­го и отчётливого христианства (его там просто нет), а непреднамеренного, «нечаянного», интуитивного и апофатического.

В связи с только что сказанным весьма резонными представляются некоторые суждения Л.Г.Барановой-Гонченко, склонной видеть в текстах Н. Рубцова «му­чительное свидетельство гласного безверия при абсо­лютных способности и стремлении к Вере». По её сло­вам, «в... стихах Рубцова с нарастающей очевидностью... проступает сокрытая и оттого невысказанная или не­верно высказанная формула Веры». Ещё цитата: «Руб­цов нигде и никогда не называет имя Христа. Повто­рюсь — не из страха, по моим ощущениям, не смеет называть, ибо по меркам его духовности, его безупреч­ной эстетики оно было бы названо всуе». При этом автор критической статьи убеждена, что «...он по-свое­му застенчиво выражает любовь к Тому, чье имя, как ему казалось, он еще не смеет произнести»  [5].

Последняя мысль невольно приходит на ум всякий раз, когда читаешь вот такие (или подобные им) строки безвременно погибшего певца:

 

Скажите, знаете ли вы

О вьюгах что-нибудь такое:

Кто может их заставить выть?

Кто может их остановить,

Когда захочется покоя?

(«Стихи», 1965)

 

Олег Скляров, кандидат филологических наук, доцент
 

 

Источник: Н.М. Рубцов и Православие. Сборник статей о творчестве Н.М. Рубцова. Москва, 2009

 

Примечания:

[1] О соотношении творчества С. Есенина с христианством см. в кни­ге М. Дунаева «Православие и русская литература» (Ч. VI. М., 2000. С. 66—100) и в мемуарно-критическом очерке В.Ходасевича «Есенин» («Некрополь». СПб., 2001. С. 176-216).

[2] Северянин И. Стихотворения. М., 2000. С. 110.

[3] Дунаев М. Указ.соч. С. 343.

[4] Крестообразные символы, как известно, существовали и в дохрис­тианских культурах, но в русской культуре евангельская семантика креста давно утвердилась в качестве первичной.

[5] Баранова-Гонченко Л. Г. Рождественские размышления о поэзии Николая Рубцова // Русь державная. 2001. № 2.

 


Другие публикации на портале:

Еще 9