Массовое сознание сеет симулякры, словно вышло на нерест. Редукции подвергаются фундаментальные константы бытия, коррозии – незыблемые столпы общества. Слова превращаются в метки, ярлыки, понятия, в ценники с объявлениями о скидках. В ситуации тотальной деструкции языка и смысла человеку не за что ухватиться. Ум, красота, совесть – археологические артефакты, обломки древнего монолита, выставленные в музей постмодерна.
Христианство, обращенное к вечности, но говорящее на языке окружающего мира, оказывается в странной ситуации: продолжать речь на языке откровения и подвига в мире, где откровение – это интимное признание подруге, а подвиг – победа сборной по футболу, вряд ли возможно. Вести разговор на том попсово-уголовном наречии, которое звучит окрест, – значит навсегда предать и вечность, и смысл гневу рыночно-медийных эринний.
Постмодерн нашел выход в создании нового языка, философия его сделала посредником между рынком и небесами. Сейчас нарратив и дискурс содержатся в том же меню, что и психоанализ, холливуд и топ-мода.
Отсюда для возвращения к осмысленности мира необходимо поставить на место общие места. Но для такого действия нужна твердая почва убежденности, система координат, ловящая предмет или явление в единственно предназначенные для этой точки мира координаты. Харт, оставаясь тверд в догматике, смело переходит на территории противника, используя постмодернистский язык для утверждения смыслов, выходящих или противоположных постмодернистскому дискурсу. Его книга – не столько трактат, сколько, как он сам остроумно замечает, эссе, причем эссе – не только как жанр, но и как опыт жанра «contra gentiles» [«против язычников»], возвращающий нас к временам горячей близости к Богу, когда ты обязан был выбрать, с кем ты – с теми, кто несет слово истины, или с теми, у которых нет будущего, потому что нет Слова и Смысла, то есть, по Харту, Красоты.
Никакой политкорректности нет и в помине, ведь речь ведется об истине, но, удивительно, Харт, объявляя свои позиции, оказывается терпимее к противникам, чем противники когда-то к его вере. Это и есть высокое и сложное апостольское служение – стать со всеми всем, оставаясь собой. Но только так – с позиции убежденности и любви – и можно всерьез говорить о христианстве.
Книга читается легко не потому, что сложные понятия в ней поданы в упаковке для младенцев, но потому, что продуманы и пережиты автором – и лишь затем представлены читателю, но уже не в виде общих мнений и прописных истин, а как результат высокого приключения мысли, как конец путешествия в себя, выводящего в новый мир заплутавшее эго, будто дантовские герои, в глубине погружения обретающие небо.
По всем законам благородного поединка Харт заранее объявляет вид оружия, уже в введении четко определяя используемые термины и свои позиции и утверждая безо всякого сомнения выбор темы: «Красота – это показ того, что есть». Следовательно, говоря о красоте, мы говорим о Боге, Его мире и Его создании – человеке, ибо Бог должен быть явлен миру, и красота – это явление Бога миру.
Важно, что, споря с иными точками зрения, как христианскими (Тиллих), так и антихристианскими (Ницще), Харт исходит из логики противников, внимательно продумывая их аргументы и тревоги, и лишь оказавшись внутри чуждых логик, шаг за шагом начинает опровергать слабые или спорные места. Перед нами увлекательнейшая картина интеллектуальной борьбы, столь забытая в мире измены и подмены.
Разговор с иным образом мысли и высказывание не через бойницу или птичий глаз прицела, а на языке аборигена: с ницшеанцем в границах его понимания Ницше, с гегельянцем или кантианцем в пределах систем их философских путеводителей – вот методологический принцип книги.
Об этом «Введение» и «Первая часть», в которой мысль от Ницше и Гегеля до Делеза и Дерриды оказывается включенной в единый контекст «просветительского разума», и даже ницшеанский бунт или постмодернистские деконструкции современной философии оказываются если не продолжением воли к власти просветительства, то попыткой «изгнания» бесов просвещения, то есть – тем же, но с обратным знаком, рационализмом.
Вторая часть, собственно, и есть положительная часть программы, поэтому именно в ней автор переходит от эристики к апологетике. Само название глав «Троица», «Творение», «Спасение», «Эсхатон» уже смыслом этих слов обозначает путь и проявления красоты в мире. Вспомним, что о. Павел Флоренский считал достаточным доказательством бытия Божьего «Троицу» Андрея Рублева, а фильм Тарковского «Андрей Рублев» завершался (эсхатон) Троицей.
В последней третьей части «Риторика без изъятия» есть очень важная главка – «Насилие герменевтики». В ней Харт пишет о «герменевтическом подозрении», приводящем к тотальной зачистке пространства жизни, причем результатом становится не прояснение, но вхождение в место, «где ницшевский безумец возвещал смерть Бога: рынок». И тут предельно четко он формулирует мысль, что красота не может быть оценена как товар лишь в том случае, если эта красота имеет выходящий за пределы любой герменевтики, метафизики, деструкции смысл. Именно «красота образа Христова» «неутомимо сопротивляется режиму «ценности» и поэтому способна вообще вернуть разговор о красоте к реальности своего свидетельства, которое оценивается не той или иной системой (и даже Церковью, в той мере, в которой она строится лишь как система ценностей), но встречей со Христом в личном опыте существования. Такой личный опыт невозможен как отвлеченная риторика, как схоластика или философская система, но он невозможен и единичным усилием человека. Опыт красоты, проявляемый через свидетельство, требует ответа в других. Таким образом Церковь, свидетельствуя о Христе, демонстрирует и личной опыт переживания красоты, и соборный ответ на приватный вопрос о смысле и наличии красоты в мире.
Здесь принципиально, что английское «martyrdom» включает в единую христианскую практику оба смысла слова: мученичество и свидетельство. И важно, что эта практика не может быть практикой принуждения, поскольку красота и принуждение – две вещи несовместные.
Разговором о свидетельстве (последняя глава в книге называется «Дар свидетелей») и заканчивает свою книгу Харт, возвращая нас к началу, но уже с иным опытом мысли о красоте. Мы понимаем, что красота убеждает не тем, что ей приписывают, но тем, чего в ней не видят, или тем, о чем забыли в бесконечных толкованиях – целостностью своего присутствия в мире, неисчерпаемой полнотой «диапазона… бесконечной красоты» Бога.
Книга радостна, как должно быть радостным любое христианское свидетельство, как радостен сам облик Христа, включающего трагизм бытия в полноту воскресения. Потому красота и преодолевает трагизм, что включает его в себя.
Важно, что в двух предыдущих книгах серии Издательства ББИ западные богословы Хаутепен и Ваайман, говоря о вселенской миссии Церкви, на самом деле ограничивались опытом католического и протестантского миров, тем самым, по Харту, совершая насилие присвоения Красоты. Православный же автор открывает читателю космичность Церкви, ее кафолическую природу, используя опыт всей полноты христианского откровения, более того, как бы на время уступая место богословам других христианских конфессий. Но именно поэтому православие предстает не как противоборствующая сила, но как опыт, позволяющий избежать ловушки однозначных интерпретаций Красоты и Божественного. Харт не захватывает, но предлагает, и поэтому его книга открыта всем.
Наконец-то православная мысль заговорила с ощущением силы, и было бы странно по-прежнему запираться в резервации ложно понимаемой традиции, если истина на нашей стороне. Не всякий язык включает в себя божественное, но божественное обнимет все языки. И красота, как след Бога в этом мире, как доказательство творческой силы, должна быть вырвана из рук модельеров и мира гламурной подмены. Лишь в своей божественной тотальности красота обретает статус реальности, и отрадно, что именно православная мысль совершает этот возврат к красоте поверх деструкции и распада.