Роль мистико-религиозного подтекста в рассказе И. А. Бунина «Господин из Сан-Франциско»
Исследователи творчества И. А. Бунина чаще всего говорят о правдивости и глубине реалистического постижения жизни в его произведениях, подчеркивая философичность прозы, мастерство психологизма, и детально анализируют изобразительную манеру писателя, уникальную по своей выразительности и неожиданности художественных решений. Под этим углом зрения рассматривают обычно и давно уже ставший хрестоматийным рассказ «Господин из Сан-Франциско». А между тем ведь именно это произведение, которое традиционно считается одним из «вершинных» образцов бунинскоro реализма, совершенно неожиданно заканчивается, казалось бы, неуместным и, однако же, вполне «натуральным», а отнюдь не аллегорическим явлением Дьявола...
Статья

Чтобы понять смысл и внутреннюю логику его появления в финале рассказа, надо вспомнить об одном из интереснейших и в эстетико-философском плане весьма продуктивном ответвлений русского модернизма - «мистическом реализме» XX в.[1]. Для Бунина художественный метод «мистического реализма» не столь характерен и всеопределяющ, как, скажем, для Ф. Сологуба, А. Белого, Л. Андреева, М. Булгакова или В. Набокова[2]. Однако «Господин из Сан-Франциско» - один из великих образцов русского «мистического реализма». И только с этой точки зрения могут быть во всей полноте поняты глубина, масштаб нравственно-философского обобщения, заключенного в этом произведении, мастерство, оригинальность его художественной формы.

В апреле 1912 г. в Атлантическом океане затонуло, столкнувшись с айсбергом, крупнейшее пассажирское судно - пароход «Титаник», погибло около полутора тысяч людей. Это трагическое событие, ставшее первым в ряду великих катастроф XX в., таило в себе нечто зловеще парадоксальное: потерпел крушение корабль, созданный по последнему слову техники и объявленный «непотопляемым», а многие из плывших на нем, богатейшие люди мира, встретили свою смерть в ледяной воде. У того, кто более или менее внимательно ознакомился с деталями катастрофы, возникает вполне определенное впечатление: словно этот пассажирский лайнер оказался в эпицентре действия мистических сил, роковым образом стал фокусирующей точкой приложения некоей незримой, но могущественной воли. Словно подан был свыше человечеству предостерегающе-угрожающий знак.

Бунин сигнал судьбы, предвещающий гибель старого мира, воспринял. Хотя известные свидетельства об этом ничего не говорят, но именно гибель «Титаника», как мне представляется, явилась главным импульсом к написанию «Господина из Сан-Франциско». Слишком уж явны здесь типологические переклички между художественным текстом и его прообразом.

Миф об Атлантиде и, более широко, сюжет о гибели в волнах в искусстве начала ХХ в. обрел значение архетипа (например, поэма «Гибель Атлантиды» В. Хлебникова). Однако у Бунина аллюзия на катастрофу «Титаника» конкретна. Так, название парохода, «Атлантида», сфокусировало два «напоминания»: о месте гибели - в Атлантическом океане - мифического острова-государства, о котором упоминает Платон, и реального «Титаника»[3].

В совпадении места катастрофы Бунин, по-видимому, увидел мистический знак: в финале рассказа его «Атлантида», как и «Титаник», выходит из Гибралтарского пролива навстречу своей гибели, провожаемая устремленным на нее взглядом Дьявола. И алгоритм поэтики рассказа на всех ее структурных уровнях также определяет скрытая в трагедии «Титаника» логика фатальной внезапности крушения того, что казалось могущественным и неколебимым.

Реальное событие осмыслено и показано в «Господине из Сан-Франциско» как роковое предзнаменование, имеющее глобальный общественный и нравственно-философский смысл. И типичная для «мистического реализма» модель «художественного двоемирия», соединяющая материальный и трансцендентный уровни бытия, оказалась оптимальной для решения этой творческой задачи. Она реализует себя и в повествовательной модели, когда рассказ о «реальных» событиях неизменно подсвечен символическим подтекстом, и в жанровом симбиозе реалистического рассказа и аллегорической притчи.

Логика осмысления единичного случая как имеющего глобальный смысл реализует себя и в сюжетно-композиционной модели «расширяющихся кругов»: тело господина из Сан-Франциско возвращается в Новый Свет, завершив в трюме парохода «Атлантида» свой индивидуальный «круиз» (l-й круг) вместе с остальными пассажирами (2-й круг), что, по-видимому, предрекает завершение круга современной цивилизации (3-й круг)[4].

В «Господине из Сан-Франциско» проявился провидческий дар писателя, воплощенный в мистико-религиозном подтексте рассказа. Причем аллегорическое начало приобретает доминантное значение во второй части произведения, а в первой словно подсвечивает реалистический пласт повествования.

 Двулика жанрово-повествовательная структура рассказа. Его фабула, на первый взгляд, предельно проста: поехал человек развлечься, а вместо этого в одночасье скончался. В этом смысле случаи с господином из Сан-Франциско восходит к жанру анекдота. Невольно вспоминается известная история о том, как на масленицу зашел купец в трактир, заказал водки, блинов, икры, семги и других соответствующих случаю яств, налил стопку, аккуратно завернул в блин икры, поддел его на вилку, поднес ко рту - и помер.

В сущности, то же случилось и с господином из Сан-Франциско. В течение всей жизни он «работал не покладая рук», и вот, когда решил наконец «вознаградить себя за годы труда» великолепным круизом на роскошном пароходе, - внезапно умер. Только собрался пpиcтyпuть «к жизни» (ведь «до этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее», - с. 53) - и умер. Одевался, «точно к венцу» (с. 63), на великолепное вечернее шоу (знаменитая Кармелла должна была танцевать свою тарантеллу), не ведая, что на самом деле готовит себя к смертному одру.

За что же так жестоко, да еще и с издевательским вывертом карает судьба (а в ее лице автор) героя? На Западе высказывалось мнение, что здесь сказался архетип мышления русского писателя с характерными для него элементами морального ригоризма: «…сильное чувство антипатии к богатству... жажда идеальной социальной справедливости, тоска по равенству людей».

«Вина» героя бунинского рассказа имеет, конечно, и социальный аспект: он нажил свое богатство, нещадно эксплуатируя несчастных китайских кули. Прозу Бунина действительно отличает отчетливая социально-критическая направленность. И в этом рассказе тема социальных контрастов прочерчена весьма выразительно. Картины-видения «ада», «низа» трюма, где, обливаясь потом, покрытые копотью, в удушающей жаре работают рабы, чтобы «наверху», «в раю», богатые люди со всего мира могли развлекаться и наслаждаться всеми изысканными удовольствиями, которые предоставила им современная цивилизация, действительно поражают воображение. И в финале рассказа круг социальной справедливости замкнется: труп господина из Сан-Франциско опущен в тот же черный трюм, подобный «преисподней, ее последнему, девятому кругу» (с. 56) в утробе парохода, где раньше, в начале пути, надрывались его рабы.

Но если бы мысль рассказа сводилась к тому, что безнравственно пользоваться пло­дами каторжного труда рабочих, или к негодованию на богатых, которые отдыхают и получают удовольствие от жизни, в то время как на земле есть бедняки, - это было бы, конечно, слишком примитивно. Поверхностность такого прочтения очевидна; особенно, если внимательнее присмотреться к тем «примерам» из мировой истории и культуры, которые просвечивают сквозь поверхностный слой анекдотической, не лишенной язвительного злорадства «истории». Прежде всего, это параллель с римским тираном Тиберием, жившим когда-то на острове Капри, там, где суждено было умереть господину из Сан-Франциско: «На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наде­лавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и человечество запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова» (с. 68).

Жили на свете, хотя и в разное время, два человека, сильных мира сего (каждый, естественно, в своем масштабе), перед которыми все трепетали и заискивали, и ничего от них, кроме развалин великолепного дворца одного из них, не осталось. Имя одного из них, Тиберия, память людская сохранила, благодаря его неимоверной жестокости и мерзости. Имени господина из Сан-Франциско не запомнил никто. Очевидно, потому, что масштабы его мерзости и жестокости гораздо скромнее.

Еще более многозначительна разветвленная аллюзия на великое крушение языческой твердыни - Вавилона. Эпиграфом к «Господину из Сан-Франциско» были взяты (в сокращенном варианте[5]) слова из «Апокалипсиса»: «Горе, горе тебе, великий город Вавилон, город крепкий! ибо в один час придет суд твой» (Откр. 18, 21). От этого эпиграфа протянется скрытая нить к кульминационному моменту смерти господина из Сан-Франциско: «Он быстро пробежал заглавия некоторых статей, прочел несколько строк о никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом перевернул газету, - как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились... » (с. 64). Так же внезапно, в разгар пиршества, вспыхнули на стене и в роскошных палатах вавилонского царя Валтасара роковые письмена, предрекшие его скорую, внезапную гибель: «Мене, мене, текел, упарсин» (Дан. 5). Кроме того, в воображении читателя, по принципу дополнительных ассоциаций, возникает аллюзия на падение знаменитой Вавилонской башни. Тем более что в стилевой ткани рассказа растворен мотив многоязычuя обитателей «Атлантиды», как и их древних праотцев - строителей Вавилонской башни.

И все же ключ к ответу на вопрос о «вине» господина из Сан-Франциско дает еван­гельская притча о «богатом человеке»: «При этом сказал им: смотрите, берегитесь любостяжания; ибо жизнь человека не зависит от изобилия его имения. И сказал им притчу: у одного богатого человека был хороший урожай в поле; и он рассуждал сам с собою: что мне делать? некуда мне собрать плодов моих. И сказал: вот что сделаю: сломаю житницы мои, и построю большие, и соберу туда весь хлеб мой и все добро мое. И скажу душе моей: душа! много добра лежит у тебя на многие годы: покойся, ешь, пей, веселись. Но Бог сказал ему: безумный! в сию ночь душу твою возьмут у тебя; кому же достанется то, что ты заготовил? Так бывает с тем, кто собирает сокровища для себя, а не в Бога богатеет» (Лк. 12, 15-21).

Греховно здесь не то, что человек разбогател и продолжал умножать свое состояние (вспомним, что в известной притче «о талантах» нерадивого раба наказали именно за то, что он не пустил в дело данного ему «первоначального капитала», а похвалили тех, кто его многократно преумножил), а то, что он сказал себе: «…душа! много добра лежит у тебя на многие годы: покойся, ешь, пей, веселись». Этот богатый человек, в отличие от тех, кто в притче о талантах принес свою прибыль Богу, решил, будто его богатство обеспечит ему полную безопасность и довольство на долгие годы. И тогда Бог очень убедительно напомнил ему, кто настоящий хозяин его жизни.

«Вина» господина из Сан-Франциско не в том, что он богат, а в том, что он уверен, будто «имеет право» на все лучшее в этой жизни, ибо владеет главным, по его убеждению, богатством. А грех «любостяжания» - один из величайших, так как он есть род идолопоклонства. Человек, страдающий «сребролюбием», нарушает вторую заповедь: «Не сотвори себе кумира, никакого подобия его... » (Втор. 5, 8). Так тема богатства, вся разветвленная сеть образов, мотивов и символов, а также сама стилевая ткань повествования, в которых она воплощена, рождает в воображении читателя ассоциации с языческим поклонением золотому тельцу.

Жизнь господина из Сан-Франциско, а также пассажиров «Атлантиды», и в самом деле, изображена в образной системе языческого мира. Подобно языческому божку, сделанному из драгоценных материалов, сам «богатый человек» из Нового Света, сидящий «в золотисто-жемчужном сиянии... чертога»: «Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью - крепкая лысая голова» (с. 55). Ему и служат, как идолу: «Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что (замечательно местоимение «что» вместе ожидаемого «кто»: оно подчеркивает неодушевленность не только идола, но и его служителей - А. З.) кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы (с. 57). Но его же, в соответствии с логикой поклонения язычника своему кумиру, и выбросят на свалку, как только он перестанет исполнять желания своих жрецов - давать деньги.

Но языческий мир мертв, ибо лишен духовного начала. И тема смерти буквально растворена в стилевой ткани повествования[6]. Мертв и господин из Сан-Франциско: «В душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств... » (с. 6), - эта фраза вызывает аллюзию на известные слова Христа о «горчичном зерне веры», которая «двигает горами». В душе господина из Сан-Франциско не было не то что веры с «горчичное зерно» - не осталось и следа даже элементарной человеческой интуиции.

Человек без души есть труп. Мотив мертвенного существования господина из СанФранциско - доминантный в рассказе. До 58 лет он «усердно работал» и не жuл. Да и получать удовольствие от жuзни для него значит накуриваться «гаванскими сигарами до красноты лица, напиваться «ликерами в баре» (с. 55) и любоваться «живыми картинами в... притонах» (с. 60).

И вот замечательная фраза: «Успокоенные тем, что мертвого старика из Сан-Франциско, тоже собиравшегося ехать с ними,.. уже отправили в Неаполь, путешественники спали крепким сном... » (с. 68;). Получается, будто ехать вместе с остальными осматривать очередные достопримечательности собирался мертвый старик?!

Этот мотив смешения мертвого с живым прозвучит и в одном из финальных абзацев рассказа: «Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых - глубоко опустили в просмоленном гробе в черный трюм» (с. 69).

Бунин подчеркнуто не различает, а, наоборот, смешивает употребление личного местоимения 3-го лица - когда оно относится к телу, к трупу, а когда к живому человеку. И тогда обнаружится глубинный и, надо признаться, жутковатый смысл этого отрывка: оказывается, господин из Сан-Франциско был лишь телом уже тогда, когда ехал на пароходе (еще живой!) в Старый Свет. Разница лишь в том, что тогда его «везли с почетом», а теперь с полным небрежением. Обнажается и мистический смысл соединения слов в начальной фразе абзаца: «тело возвращалось домой, в могилу». Если на уровне реалистического прочтения словосочетание домой, в могилу воспринимается раздельно (труп - могила, человек - дом; тело похоронят на родине человека, там, где он жил), то на аллегорическом уровне все замыкается в логически неразрывный круг: дом трупа - могила. Так замкнулся индивидуальный, меньший круг повествования: «его везли» развлечься, а теперь везут домой, в могилу.

Но господин из Сан-Франциско не индивидуальность - он один из многих. «Люди, к которым принадлежал он» (с. 53), - нечто вроде «в одном департаменте служил один чиновник». Oттого и не дано ему имени: «…легион имя мне, потому что нас много» (Мк. 5, 9). Общество таких же тел собралось на «Атлантиде» - плавающей микромодели современной цивилизации («…пароход... был похож на громадный отель со всеми удобствами, - с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой», - с. 54). И название лайнера тоже обещает им возращение дамой, в могилу. А пока эти тела живут в мире вечного праздника, в мире, залитом ярким светом - золота и электричества, это двойное ярко-желтое освещение символично: золото - знак богатства, электричество - научно-технического прогресса. Богатство и технический прогресс - вот что дает власть над миром обитателям «Атлантиды» и обеспечивает их безграничное могущество. У Бунина эти два рычага воздействия современных хозяев жизни на окружающий мир (древний - Мамона, и современный - научно-технический прогресс) обретают значение языческих идолов.

И жизнь на пароходе изображена в образной системе языческого мира. Сама «Атлантида», со своей «многоэтажной громадой» (с. 57), сияющей «огненными несметными глазами» (с. 55), подобна громадному языческому божеству. Есть здесь свой верховный жрец и бог одновременно - капитан (рыжий человек «чудовищной величины и грузности», похожий «в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола... гигант командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам... грузный водитель, похожий на языческого идола» - с. 55, 57, 70). Регулярно звучит, управляя этой мертвенно упорядоченной жизнью, «мощный, властный гул гонга по всем этажам» (с. 58). В точно установленное время «зычно, точно в языческом храме», звучит «по всему дому... гонг» (с. 64), созывая обитателей «Атлантиды» к их священнодейству, к тому, «что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его» (с. 55) - к еде.

Но мир идолов - мертв. И пассажиры «Атлантиды» живут по закону будто кем-то управляемого стада: механистично, словно выполняя ритуал, посещая положенные достопримечательности, развлекаясь, как «имели обычай» (с. 53) им подобные. Этот мир бездуховен. И даже «изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья», на самом деле была «нанята... играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле» (с. 56). Единственная живая душа здесь - это дочка господина из Сан-Франциско. Oттoгo, наверное, и была «слегка болезненной» (с. 53) - живой душе всегда тяжело среди мертвецов.

И освещает этот мир неживой свет - сияние золота и электричества (символично, что, начав одеваться к своему погребению, господин из Сан-Франциско «повсюду зажег электричество», свет u блеск которого был многократно умножен зеркалами - с. 63). Для сравнения вспомним удивительный, какой-то неземной солнечный свет в рассказе «Солнечный удар». То был и свет радости, неземного блаженства и счастья, и цвет страсти и нечеловеческого страдания - но то был свет солнца. Пассажиры же «Атлантиды» солнца (из-за плохой погоды) почти не видели, да и в любом случае главная их жизнь протекает внутри корабля, «в золотисто-жемчужном сиянии» чертогов кают и зал.

И вот многозначительная деталь: на страницах рассказа живой солнечный свет («А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана, когда поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилась против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро... » - с. 67) появляется сразу после того, как погас отблеск золота от зубов господина из Сан-Франциско, который, кстати, словно пережил своего хозяина: «Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, освещенного отблеском золота, слабело. Это был уже не господин из Сан-Франциско, - его больше не было, - а кто-то другой» (с. 66).

В финале рассказа возникает одушевленный символ могущества современного «богатого человека» и всего цивилизованного мира: «…корабль, многоярусный, многoтpубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем. Вьюга билась о его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен. На верхних палубах его - очередной бал, а в мрачных глубинах сокрыта душа его - «исполинский вал, точно живое чудовище» (с. 70).

Здесь названа главная «вина» господина из Сан-Франциско и иже с ним - это гордыня Нового Человека, который, благодаря фантастическим достижениям научно-технического прогресса и своему богатству, сделавшему его обладателем этих достижений, ощутил себя абсолютным властелином мира.

Если древний богатый человек все же понимал, что есть силы, ему неподвластные и более могyщественные, чем он, - это прежде всего стихия природы, то у человека ХХ в., благодаря достижениям цивилизации, рождалась великая иллюзия своего абсолютного всевластия, а соответственно, и вседозволенности.

Но единственно, что остается неподвластным современному Новому Человеку, это смерть. И всякое напоминание о ней вызывает здесь панический ужас. Замечательна в этом смысле реакция пассажиров «Атлантиды» на смерть господина из Сан-Франциско: «Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять это ужасное происшествие... и ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с криком, всполошил весь дом, всю столовую... » (с. 65). После фразы: «Не будь в читальне немца... », - читатель бессознательно ожидает продолжения: не окажись рядом немец, господин из Сан-Франциско остался бы без помощи. Но немец, вместо того, чтобы бежать к человеку, которому стало плохо (естественная реакция на несчастье «ближнего», или хотя бы себе подобного?!), стремительно выбегает из читальни. «Быть может, чтобы позвать на помощь?» - продолжает надеяться читатель. Но нет, конечно. Суматоха вызвана отнюдь не печалью (хотя бы малой) по поводу кончины «старика» (а ведь они «вместе» ели, пили, курили, гyляли в течение месяца!), а совсем другим: животным страхом перед смертью, с одной стороны, и стремлением замять эту «неприятность», с другой.

Парадоксально, но в то же время и вполне логично, что эти всевластные хозяева жизни боятся смерти, хотя они уже существуют в состоянии душевной смерти!

Мир современной цивилизации подобен древнему языческому капищу. Именно в этом смысле, отмечает как бы мимоходом Бунин, у современного Нового Человека - старое сердце. Это то же сердце, исполненное гордости и жажды чувственных наслаждений, что было от века у всех сильных мира сего. Только за многие тысячелетия оно совсем износилось. И царство современного Нового Человека ждет тот же конец, что и древний Вавилон. Кара настигнет его за гордость и разврат, как некогда - строителей Вавилонской башни и вавилонского царя Валтасара. И, наконец, падет перед вторым пришествием Христа, как сказано в Апокалипсисе, Вавилон - аллегорический оплот царства Антихриста. Так реализуют себя на уровне подтекста параллель современная цивилизация - Вавилон.

И как древний языческий мир противостоял Единому Богy, так и современный мир попирает ценности христианства. Эта экзистенциальная, а не только социальная и нравственная «вина» героя и тех других, кому он подобен, указана на первой же странице рассказа. Пpедполагавшийся маршрут господина из Сан-Франциско весьма многозначителен: «В декабре и в январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой и серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствуют особенно тонко, - любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной; карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые - стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к Страстям Господним приехать в Рим, чтобы слушать там «Мiserere»; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, - разумеется, уже на обратном пути... » (с. 53-54).

Планируя свое путешествие, господин из Сан-Франциско как бы «снимает сливки» со всего замечательного, что есть на свете: карнавал, конечно, в Ницце, бой быков - в Севилье, купание - на берегах Альбиона и т. д. Он убежден, что имеет право на все лучшее в этой жизни. И вот в ряду развлечений самого высокого класса, наравне с флиртом, небескорыстной любовью молоденьких неаполитанок, рулеткой, карнавалом и стрельбой по голубям, оказывается месса Страстной пятницы... К ней, разумеется, надо успеть в Рим, лучшая месса Страстной пятницы, конечно же, в Риме. Но это служба дня самого трагического для всего человечества и мироздания, когда Господь страдал и умер за нас на Кресте!

Точно так же «чье-нибудь снятие со креста, непременно знаменитое» (с. 58), окажется в распорядке дня пассажиров «Атлантиды» между двумя завтраками. Замечательно это «чье-нибудь»! Бунин вновь подчеркнуто смешивает два смысла - кого снимают или кто автор картины? Туристам «Атлантиды», по-видимому, так же безразлично и то, кто написал картину, как и то, Кого снимают с Креста, - важно, что были и видели. Всякий даже относительно религиозный человек почувствует в этом кощунство.

И возмездие за это экзистенциальное кощунство не замедлит. Это над ним, над всевластным господином из Сан-Франциско надо бы петь «Мiserere» («Смилуйся»), ибо он, планировавший успеть к мессе Страстям Господним в Рим, не доживет и до Рождества. И к тому моменту, когда все добрые люди будут возносить «наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной», - господин из Сан-Франциско будет мотать «своей мертвой головой в ящике» (с. 69) из-под содовой. Он услышит мессу, но только не Распятому, а nогребальную мессу (с. 70) по самому себе и не в Риме, а когда будет, уже в гробу, в черном трюме корабля возвращаться из Старого Света в Новый. А служить мессу будет бешеная вьюга океана.

Выбор двух главных христианских праздников, Пасхи и Рождества, в качестве вре­менных пределов жизни и смерти героя символичен: система христианских ценностей словно выталкивает из жизни господина из Сан-Франциско.

Образы истории и культуры Древнего мира, из античности и ветхозаветные (Везувий, Тиберий, Атлантида, Вавилон), проступают на художественной ткани рассказа вполне отчетливо, и они предрекают гибель старой цивилизации. Этот мифологический подсвет саркастичен: пассажиры лайнера живут в вечном празднике, будто не замечая названия своего парохода; весело гуляют у подножия дымящихся Везувия и Этны, словно забыв о бесчисленных извержениях, которые унесли жизни тысяч людей... А вот комплекс христианских аллюзий гораздо менее явный: он словно из глубин подтекста подсвечивает повествование. Но именно христианские образы и мотивы играют ведущую роль в решении нравственно-философской проблематики.

И оба культурно-религиозных образных комплекса аллюзий соединятся в мистиче­ском финальном аккорде рассказа: Дьявол откроет свой лик, устремив огненный взгляд на огромный корабль - олицетворение погрязшего во грехе, мертвого мира старой цивилизации: «Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль... » (с. 70). Старый мир, вооружившись могущественными средствами современного научно-технического прогресса, отчаянно сопротивляется (как и господин из Сан-Франциско всеми животными силами натуры сопротивлялся своей смерти), но в противостоянии Дьяволу он, конечно, обречен.

В чем смысл этого жуткого мистико-трансцендентнго противостояния?

Обратим внимание, прежде всего, на то, что корабль здесь показан в точке пересечения трех взглядов. «Для того, кто смотрел... с острова» (это взгляд объективный), «печальны были его огни», а пароход казался маленькой светящейся точкой во тьме и мраке, окруженной черной водяной массой океана, которая готова вот-вот поглотить его. «Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал», - в таком ракурсе (субъективном) весь мир залит радостным сиянием праздника (золота и электричества), и о смертельной угрозе, а тем более неминуемой гибели, никто и не подозревает.

Взаимоналожеиие этих двух ракурсов, извне и изнутри, дает смысл, поразительный по глубине постижения судеб современной цивилизации: сильные мира сего живут в ощущении вечного праздника, не ведая, что обречены. Причем мотив рокового неведения об истинном смысле происходящего, некоей тайны, безобразной и мрачной, достигает в финальных строчках своей кульминации: «И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-гpустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу... » (с. 71). А стоял там, как мы знаем, гроб с трупом.

Кроме скрещения двух ракурсов на уровне «жизни действительной», есть и третий, мистический, - направленный на «Атлантиду» взгляд Дьявола, словно затягивающий ее в черную дыру. Но вот парадокс: губит он свое же порождение, оплот своей же воли! Да, именно так. Потому что Дьявол ничего иного, как предавать смерти, не может. Свое он уничтожает с полным правом.

Принято считать, что Бунину свойственно мироощущение атеистическое, трансформировавшееся потом в философию пантеизма, т. е., по своей сути, языческую. Однако рассказ «Господин из Сан-Франциско» это распространенное мнение, думается, убедительно опровергает. В этом небольшом по объему шедевре воплощена концепция истории, в которой судьбы человеческой цивилизации осмыслены с точки зрения христианских морально-духовных ценностей, а евангельский реминисцентный фон дает тот ориентир истины, с высоты которого автор постигает смысл совершающихся событий.


 



[1] Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994. С.256-257.

[2] Об этом СМ.: 3лочевская А. В. Художественный мир Владимира Набокова и русская литература XIX века. М., 2002.

[3] См.: Саакянц А. А. Комментарий 11. Бунин И. А. Собр. соч.: В 6 т. Т.4. М., 1987. - С. 667. Ссылки на этот том издания даны в тексте.

[4] Vaclavik А. Томас Манн и Иван Бунин («Смерть в Венеции» и «Господин из Сан-Франциско»). Rossica Olornucensia. XXXII (za rok 1993). Olornouc, 1994. - S. 80.

[5] Эпиграф писатель снял только в последних изданиях.

[6] Об этом см., например: Михайлова М. В. И. А. Бунин. Русская литература XIX - ХХ веков. Учебное пособие для поступающих в вузы. В 2 т. Т.2. М., Изд-во МГУ, 2002. - С.43-56.

Комментарии ():
Написать комментарий:

Другие публикации на портале:

Еще 9