Опубликовано: 30 апреля 2020

Памяти Н.К. Гаврюшина
Если А.С. Пушкин олицетворяет собой в нашей поэзии и культуре принцип плиромы – полноты, то Е.А. Боратынский, особенно в своем высшем достижении – поздней лирике – кенотический принцип, от «кеносис» – уничижение, обнищание, опустощение. Тогда как Пушкин пишет, соперничая с Горацием и Державиным, свой «Памятник», Боратынский бесстрашно начинает: «Мой дар убог…» и выражает лишь слабую надежду («как знать?..»), что среди потомков найдет читателя. Единственное число этого «читателя», еще один признак уничижения – не «читателей», а «читателя». Но в этой единичности, скрывается глубокая истина о том, что стихи вообще-то (по крайней мере такие, какие писал Боратынский) есть способ личной коммуникации (особого впрочем рода, о чем ниже) поэта с читателем. Никаких надежд на народную любовь (как у Пушкина – «буду тем любезен я народу…») Боратынский не выражает. Тем не менее, кто из поэтов, если только он не одержим манией величия (или, в самом деле, не гений), не был бы счастлив подписаться под «Мой дар убог…», надеясь (почти не смея надеяться) на «читателя в потомстве»?
Впрочем, правильное восприятие поэзии иное, нежели психологическое отождествление с лирическим героем стихов. Применительно к стихотворению «Мой дар убог…» его уже описал О. Мандельштам в статье «О собеседнике». Он, однако, не достаточно подчеркнул ту роль, какую в этом стихотворении играет, так сказать, онтологическое измерение, а оно – центральное: «…на земли мое / Кому-нибудь любезно б ы т и е: / Его найдет далекий мой потомок / В моих стихах..». Стихи здесь определяются как свидетельство личного бытия, его хранилище. Читатель в потомстве (неважно, поэт он сам или не поэт) находит в стихах свидетельство личного бытия.
И дело не в том, что жизнь Боратынского на земле, его судьба и биография представляют какой-то интерес, какую-то ценность (это, конечно, тоже верно, но лишь во вторую очередь), дело в ценности личного бытия как такового. Здесь опять можно сравнить с Пушкиным, у которого в «Памятнике» тоже встречается слово «любезен», и вера в то, что любезен он будет народу за пробуждение добрых чувств и восславление Свободы в «жестокий век». Боратынский же совершенно уходит от парадигмы, в которой поэт что-то пробуждает в народе и воспевает какие-то ценности (даже свободу). Стихи для него – свидетельство личного бытия, и утвердить читателя они могут лишь в нем, бытии не только поэта, но и его самого, читателя, то есть, каждого человека. В самом деле, если бы личное бытие не представляло бы такой ценности, то не представляло бы ценности и свидетельство о нем, его хранилище, каковым является для Боратынского его поэзия.
Пушкин, конечно, тоже признает ценность своей души и выражает веру в то, что «душа в заветной лире» «тленья убежит». Но что прикажете делать не-поэтам? Как им спасать свою душу, если способом избежать тленья является писание гениальных стихов, на что способны единицы на столетие? Боратынский, в отличие от Пушкина, не говорит о спасении души в поэзии (в другом стихотворении он утверждает, что песнопенье врачует «болящий дух», но это другая тема); стихи для него, прежде всего, свидетельство личного бытия (и только поэтому – средство «сношения» душ), для читателя, очевидно, они являются таким же свидетельством и пробуждают его (каждого из нас) для такого бытия и утверждают в нем.
Собственно, «кенотизм» Боратынского есть некая не только творческая, но и жизненная стратегия по утверждению и отстаиванию личного бытия (тот случай, когда «ничто» и «бытие» сходятся). И здесь важнейшим является упразднение, «ничтожение» всего того, что человека обезличивает, опустошение от всех этих «предикатов» несобственного бытия. В этом контексте следует понимать и уход Боратынского от «света», тем более от политики и даже общественной жизни (где неизбежно принятие стороны какой-то партии – в его время монархистов-охранителей или декабристов, западников или славянофилов).
В этом же контексте следует воспринимать и слова Боратынского о своей Музе с ее «лица необщим выраженьем». «Красавицей ее не назовут», замечает поэт, будто бы «подслушав», как его друзья-товарищи судачат между собой о том, что он женился далеко не на красавице, свидетельство о чем дошли в их письмах. Но тут важно множественное число: «не назовут», хотя в первой строчке – единственное: «Не ослеплен я Музою моею». Не сам поэт не называет свою Музу «красивицей», но толпа, свет… Т.е. она не подходит под некие стандарты красоты, не победила бы, короче, «на конкурсе красоты», будь они в то время. И хотя речь о Музе, а не о жене, но сравнение с женой Пушкина (пусть он еще тогда не был женат), которую современники (как и он сам) считали ослепительной красавицей, невольно напрашивается. Боратынский, впрочем, тоже «не лыком шит», и говорит о своей Музе как о способной поразить свет тем самым, что подходит под определение личного бытия – лица необщим выраженьем и спокойной простотой речей. Вот эти спокойствие и простора речи, т.е. бесстрастие (внутренний мир) и простота – подлинные ценности личного бытия, незамутненного плотскими страстями, гордыней и тщеславием.
Опустошение от этих страстей, кенотизм такого рода, пронизывает лучшие стихи Боратынского из сборника «Сумерки», но особенно он чувствуется в монументальной «Осени» с ее отрешенностью от мира: «Садись один и тризну соверши / По радостям земным твоей души!». Было бы упрощением представлять Боратынского как какого-то подвижника, достигшего совершенного бесстрастия, но интенция, движение в этом направлении (отрешение от внешнего в пользу внутреннего, открытие этого внутреннего и разворот его к горнему, см. ту же «Осень») в его стихах явно присутствует. При этом поэт удивительным образом пытается сочетать высочайшую поэтическую культуру, самое серьезное отношение к поэзии (ей посвящены многие его стихи), с тем, что, условно можно было бы назвать «подготовкой к смерти». Поэзия для него становится одной из, и едва ли не важнейшей, формой обретения личного, неприкрашенного бытия, освобождения от земных страстей и подготовки к смерти. И не случайно стихотворение, которое не было при жизни опубликовано и даже, вероятно, записано, но сохранилось лишь в памяти его жены и его Музы – Анастасии Энгельгардт, оказалось молитвой, единственной в его наследии:
Царь Небес! успокой Дух болезненный мой! Заблуждений земли Мне забвенье пошли И на строгий твой рай Силы сердцу подай.
В этих шести строчках – исключительных по своей пронзительной простоте – дух кенотизма Боратынского выразился в высшей мере. И дело не только в словах: заблуждений земли / Мне забвенье пошли – кенотичных по своему буквальному содержанию (мольба об опустошении от земных страстей, вплоть до изглаждения памяти о них), но и в самих простоте и строгости речи (ни одной метафоры!), как будто бы это стихотворение и является уже, если и не самим раем, взыскуемым поэтом, то его образом.
(Впервые опубликовано в журнале «Новый мир» №4, 2020, здесь публикуется с небольшими добавлениями)
Уважаемая Галина, только сейчас прочел Ваше письмо - почему не приходило уведомления. Вопросы Ваши очень разноплановые. Одно дело - толкования Писания, другое - отношения с подростком-сыном и его кризис веры. На второе Вам ответит лишь опытный духовник. Чисто житейски могу сказать, что без кризиса веры в этом возрасте ни один нормальный человек обойтись не может, и как бы не сложился его путь дальше, через это нужно пройти. Вы же не хотите, чтобы он был марионеткой, а чтобы сознательным и разумным. Это требует допустить и риск кризиса веры. Что до толкований Св. Пиания, то их существует множество. Есть простые, что называется, назидательные. а есть и возвышенно-философские. Если Вам доступны наши издания Максима Исповедника - "Вопросы и недоумения" и "Амбигвы", почитайте их. Я не могу сейчас здесь вдаваться в детали этих толкований, тем более не стану толковать Писание от себя. Благослови Вас и Вашего сына Господь! Не смущайтесь, и все будет слава Богу!
Уважаемый Григорий Исаакович, извините, но вопрос у меня не о Евгении Баратынском, которого я почитаю и люблю. Сейчас читают Великий Канон, много лет с трепетом отношусь к этой службе и просто читала, боясь задавать вопросы по сомнительным для меня местам. Искала комментарии в святоотеческой литературе и "набрела" на Вас, чему несказанно рада. Жаль что очень поздно. Была попытка выяснить некоторые моменты у приходского священника, но.. . Если у вас будет возможность дать ссылку на комментарии или у что-то похожее есть в Ваших трудах, буду рада несказанно. Сомнения разрушают мои сложившиеся отношения к святым отцам. Попала в водоворот вопросов которые свергают устои. Вот к примеру несколько вопросов только по первой песне Канона. песнь 1. тропарь 3. Первозда́ннаго Ада́ма преступле́нию поревнова́в, позна́х себе́ обнаже́на от Бо́га и присносу́щнаго Ца́рствия и сла́дости, грех ра́ди мои́х. Обладал ли человек, созданный по образу и подобию Создателя, полнотой знаний о себе и о мире? Если нет,то как он мог получить необходимое без опытного познания? Похоже жизнь в раю не ограничивается наслаждением и покоем, и не все что предложили первому человеку имеющиму образ Создателя, устраивало и утешало. Так же вызывает сомнение что у Адама и Евы, созданными чистыми от греха, было абсолютное доверие, похоже они побаивались, поэтому прибегли к более доступному "источнику информации". К примеру - в семье отношения родель-ребёнок носят функциональный характер, тогда все знания дитя черпает в доступном окружении, вряд ли он познает любовь и проникнется заботой и уважением к родителям, как бы не задабривали подношениями взамен участия. Что-то тут не так. Или рай или грех. Врядли Создатель мог проклясть своё творение, это ведь не просто - оставить без сладкого. Грех это ошибка, говорят: на ошибках учатся. Но должен быть учитель, который поможет суметь написать палочки ровно. У А.С. Пушкина в "Воспоминание" такие строки: и с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, игорько жалуюсь, и горько слёзы лью, но строк печальных не смываю. песнь 1. тропарь 4. Ви́дела бо еси́ зле, и уязви́лася еси́ го́рце, и косну́лася еси́ дре́ва и вкуси́ла еси́ де́рзостно безслове́сныя сне́ди. Любой эксперимент - риск, то что предполагаешь получить невсегда ожидаемое, но результат в любом случае это знание. Знание не может быть плохим или хорошим, нужным или не нужным. Знание это не цель, это поиск границ или центра. Выполнение даже множества рекомендованных действий, не может удовлетворить стремление к "расширению границ". Если любознательность грех, то почему человек не муравей? песнь 1. тропарь 5. Вме́сто Е́вы чу́вственныя мы́сленная ми бысть Е́ва, во пло́ти стра́стный по́мысл, показу́яй сла́дкая и вкуша́яй при́сно го́рькаго напое́ния. В райской жизни праотцов неприятностей не должно было быть. Значит стремления к более изысканным наслаждениям тоже не должно быть. и т.д. Мне говорят - брось копаться, живи спокойно. Но не могу и не хочу. Сын до 15 лет трепетно относился к церковным службам. Но теперь отдалился до отвержения. Видит только обрядность, заклинания и вымогание денег. Предложила ему снять крест, он ответил: не ты вешала и не тебе снимать. Он подвиг меня на чтение под другим углом зрения, и я в недоумении, но его понимаю. Мистика и мифология в Житиях и Добротолюбии взорвут здравый смысл. Хочется чтобы в свечных ящиках продавались не изделия софринского промысла, а популярные книги самого разного содержания. И Ваши в том числе.
Спасибо, что прочли и тем более,хорошо, что это побудило почитать самого Боратынского. Сравнивать можно по-всякому (у него есть своя "Осень"). Конечно, я не мог делать какого-то всеобъемлющего анализа или сравнения, да это и не входило в мою задачу - нужно было сказать нечто самое важное, прежде всего о Боратынском, а о Пушкине уже и так много сказано и написано...
Благодаря Вам достал с полки и перечитал Баратынского (в моем издании 1982 г. он пишется через "а"). Да, великий поэт. Но если сравнивать с Пушкиным, то я сравнил бы "Осень" не с "Памятником", а с "Брожу ли я средь улиц шумных". У Пушкина - элегическое размышление о конечности нашей земной жизни при бесконечной смене поколений. А у Баратынского - религиозное чувство: напомнить самому себе о ничтожности всего земного при свете Вечного и о том, что эта поздняя мудрость "нам на земле не для земли дана". Читая великих поэтов, мы тоже как-то поднимаемся над повседневной жизнью и тоже вспоминаем о своей причастности Вечному.