Опубликовано: 21 апреля 2010
Следующим из ранних сочинений[1] Григория считается также его Толкование на надписания псалмов (Εἰς τὰς ἐπιγραφὰς τῶν Ψαλμῶν). Речь идет не о полном комментарии Псалтири, скорее здесь размышления о построении и смысле ветхозаветной книги Псалмов. Григорий, прежде всего, рассматривает отдельные части Псалтири (Пс. 1-41; 42-72; 73-89; 90-106; 107-150 [нумерация согласно еврейскому тексту]),[2] потом разбирает надписания отдельных псалмов либо в их «историческом» смысле (напр. соотнесенность псалма с соответствующим эпизодом жизни царя Давида[3]) либо, и преимущественно, в аллегорическом значении (любимой мыслью Григория является, например, восьмиструнный инструмент, который числом своих струн указывает на начало будущего века, символизируемое восьмеркой[4]). Некоторые исследователи считают это сочинение незавершенным.[5]
Перед тем как Григорий принимается за толкование, он размышляет в общем над тем, почему царь Давид преподносит свою «философию» (φιλοσοφίαν[6]) в форме псалмов, т. е. музыки.
Мы знаем, что музыка не настолько прямо сопряжена с материей как изобразительное искусство, речь идет скорее о восприятии, а потому у Отцов Церкви она не всегда удостаивалась высокой оценки. Вспомним только стыдливое признание Августина, сколько наслаждения ему доставляет пение псалмов, вместо того, что бы он удовлетворился духовным содержанием слов![7] Речь идет не о какой-то обособленной экстравагантности этого во многих смыслах аффектированного бывшего адепта манихейства (который даже посвятил музыке систематическое и пифагореизирующее размышление О музыке VI[8]). Для других Отцов Церкви музыка также имела какой-то подозрительный привкус, если не прямо языческих культов,[9] то, по крайней мере, мягкости и беспутства.[10] Ветхозаветное упоминание о музыке — так же, как о кровавых жертвах — Отцы считали чем-то уже превзойденным духовным законом Евангелия, что необходимо истолковывать аллегорически[11] (отсюда и симпатия Григория к «восьмиструнному инструменту», и другие примеры, с которыми мы еще встретимся).
В этом контексте «малая теология» (как с большим вопросительным знаком этот отрывок называет Henri-Irénée Marrou[12]) музыки Григория действительно стоит внимания, хотя в рамках греческой «философской койнэ»[13] она не представляет ничего необычного (ср. с пифагорейским пассажем в платоновском Тимее Tim. 47d и другими истолкованиями мысли об устройстве вселенной как музыки, особенно в стоицизме[14]).
Григорий исходит из наблюдения, что «философия» Давида, преподносимая в форме псалмов, пользуется чрезвычайной популярностью (во всех слоях населения, при скорбных и радостных событиях, на свадьбах и в ночных празднествах[15]) именно потому, что соединена с музыкой,[16] что это — «омузицированная философия».[17] Почему именно музыка приносит нам усладу, Григорий объясняет пониманием человека как «микрокосма», «включающего все, что есть в «макрокосме»»:[18] все сущее упорядоченно в некоей «музыкальной гармонии»,[19] где разнообразнейшие предметы, несмотря на свою отличность, ладят друг с другом в определенном порядке и ритме,[20] которые никогда не нарушают. Уложение и неизменный ритм вселенной при этом даны смешением (κρᾶσις[21]) разного в каждом отдельном предмете: это смешение создает спаянность[22] и одновременно производит согласие каждой части с целым,[23] чем создает общий космический концерт.[24]
Таким образом, для Григория основой вселенской гармонии является «смешение» (материальная метафора, типичная для стоиков[25]), гарантирующее внутреннюю спаянность и согласие каждой части со всем космосом.[26] Порядок и ритм вселенной происходят от материала, из которого она замешана: каждая часть, спаянная в себе, повторяет внутреннее устроение целого, а потому и ладит с ним.
Однако чтобы эта материализирующая метафора не ввела читателя в заблуждение, Григорий спешит добавить, что «слушателем этого концерта является ум (ὁ νοῦς[27])», который вовсе не нуждается в чувственном восприятии, поскольку превозносится над ним, чтобы слушать «славословие небес»,[28] т. е. созвучие, которое создается здесь «смешением вещей взаимопротивоположных».[29] Движение небес, также как и всей природы, «замешано» из противостояния покоя и движения (στάσις καὶ κίνησις[30]): в движении виден покой, а в том, что недвижимо — постоянная подвижность (τὸ ἀεικίνητον[31]). Небо находится в безостановочном движении либо по круговой, либо по «блуждающей орбите», однако сплетение (εἱρμός[32]) этого движения всегда то же, оно неизменно. Напротив, то, что неподвижно, сопряжено с подвижным в совершенную музыкальную гармонию.[33] Так, смешанное (σύγκρατον[34]) славословие наполняет космическую силу, которая властвует над всем.
Именно эти «взаимное единодушие и сострастие всего, направляемые в порядке, чинности и последовательности, составляют первую, первообразную и истинную мусикию».[35] «Ее-то, по неизреченному закону премудрости, Правитель вселенной художественно предначинает тем, что вечно совершается в премудрости».[36] Идею музыкальной гармонии мира, «устроителем и демиургом (τεχνίτης καὶ δημιουργός) которого является Бог» (ср. Евр. 11:10),[37] таким образом, Григорий здесь соединяет с библейским представлением о творении словом, посредством Логоса. Достойно внимания дополнение о посреднической роли того «что происходит вечно»: очевидно, речь идет о непрестанном движении небес, которое никогда не останавливается, и от которого происходят движение и гармония всей вселенной.
Человек, «микрокосм» и одновременно «подражание устроителя [макро]косма»,[38] сам в себе находит те же соответствия, которые действуют во всей вселенной, поскольку часть совершенно единородна (ὁμογενές[39]) целому. Подобно тому, как в осколке отражается все солнце, так и в человеке, малом мире, «по способу аналогии части к целому»[40] отражается вся музыка большого мира, насколько часть способна постичь целое. На это указывает остроумное устроение человеческого тела, которое природа приспособила к тому, что бы и тело могло озвучивать музыку.[41] Григорий говорит здесь не столько о правильном функционировании человеческого тела и его упорядоченной структуре, о какой-то микрокосмической музыке, сколько непосредственно о приспособленности человеческого тела к пению:
«Видишь ли эту свирель — дыхательное горло, эту подпорку у струн — небо, эту, как бы на струнах и смычком, игру языка, щек и рта?»[42]
Как человеческий дух может слушать музыку небес, так и человеческое тело аналогично может подражать пением музыке макрокосма. И здесь разнообразные тоны именно своей взаимной различностью, упорядоченной последовательностью и ритмом образуют мелодию.[43]
Тайна философии Давида заключается именно в том, что этот великий царь, легендарный автор библейской Псалтири, вслушивался в музыку небес и распознавал в ее «искусном и премудром движении»[44] повествование о славе Божией (ср. Пс. 19:2). Он вслушивался в концерт, в котором творение прославляет Творца,[45] и «примешал» (κατέμιξεν[46]) какую-то уменьшенную (микрокосмическую) аналогию этой музыки, т. е. мелодию человеческого пения, и к своей «философии добродетели».[47] Эта «медовая сладость»[48] делает его философию такой популярной, поскольку «природе мило все, что ей соответствует».[49] Его музыка может иметь целебное действие, поскольку правильный ритм и упорядоченная структура музыки возвращают природе ее изначальное здоровье.[50] Само Писание свидетельствует, что музыка может исцелять: это показывает игра Давида на гуслях, которой он успокаивал царя Саула (1 Цар. 16:14-23), т. е. «приводил его мысль назад к естественному состоянию».[51]
Мелодия и ритм музыки имеют также свое символическое значение, поскольку напоминают нам о том, что наша жизнь должна быть упорядоченной и должна соответствовать определенному ритму, должна создавать согласие и гармонию. Перетянутая струна угрожает разрывом, недотянутая также не производит качественный звук — согласно Григорию это является притчей о жизни добродетелей.[52]
Целью философии Давида как цельного является, как поясняет это Григорий в другом месте своего толкования, то, «что бы вся жизнь человека стала псалмом»[53] («псалом», согласно Григорию, — «мелодия, производимая музыкальным инструментом»[54]), составленным, однако не из «земных» тонов, а из тонов или мыслей (νοήματα[55]) «горних», т. е. отражающих гармонию небес. Симфония различных и многообразных добродетелей должна «уподобиться гармонии целого»,[56] стать, как и вся вселенная, «божественным инструментом».[57]
Песнь человеческой жизни, представленная, по мнению Григория, в заключении Псалтири, «арфами и гуслями» (ср. Пс. 15:3), должна, таким образом, присоединится к славословию вселенной. Натянутые струны этих инструментов показывают усилие каждой отдельной добродетели, которая должна противостоять действию своей противоположности — порока.[58] Кульминацией всего произведения, по словам псалмопевца, является удар кимвалов (ср. Пс. 150:5[59]), т. е. так, как поясняет Григорий, радостная повторная встреча (σύνοδος[60]) ангельской и человеческой природ, одной и второй тарелки кимвалов:[61] «...когда человеческое естество будет возведено в первоначальный свой жребий, и при взаимном своем столкновении [естества человеческого и ангельского как двух тарелок кимвалов — ЛК] издаст сладостный глас благодарения».[62]
В этом величественном ударе кимвалов Григорий слышит эсхатологическую кульминацию всей вселенной, когда человеческое естество, одаренное логосом как и ангелы, и сбитое грехом с ритма небесного славословия, вернется на свое исходное место.[63] Всю человеческую историю Григорий воспринимает как какую-то паузу в ритме кимвалов, где обе изначально соединенные тарелки, были разделены, чтобы в триумфальном финале встретиться снова. Заключительный аккорд указывает на поверженность врага, который всецело побежден, поскольку подпал небытию. Единым дыханием вселенная теперь навеки может славословить божественный триумф (ср. Пс. 150:6).[64]
Таков финал всей Псалтири, который Григорий искусно включил в свое оригеновское космическое видение (изначальная общность духовных сущностей, нарушенная грехом и снова обретенная в истории спасения). Для нашего анализа небезынтересно (а также очевидно, что в рамках патристической экзегезы это и нечто оригинальное[65]), что Григорий в Псалтири так же, как и в Матфеевых блаженствах видит определенное продвижение или восхождение (ἄνοδος,[66] ἀνάβασις[67]), божественное «ведение за руку» к возрастанию в добродетелях.[68]
Основные этапы псалмодического восхождения указаны в разделении Псалтири на пять частей:[69] первая часть (Пс. 1-21) призвана отвратить слушателя от тщетности и обманчивости порочного пути,[70] что, по Григорию, является первым шагом к добродетели.[71] Кто вкусил это начало, тот стремится к его углублению и продлению, он так же жаждет участия в Боге[72] как олень — воду (ср. Пс. 42:1). Кто утолил свою жажду, тот не будет более жаждать как при использовании напитка для тела, божественный источник, наоборот, внутренне преобразует его своей силой.[73] Эту фазу на пути добродетели описывает вторая часть Псалтири (Пс. 42-72). Третья часть (Пс. 73-89) обращает внимание на то, что божественная справедливость в это время не всегда явна, а потому приводит мысли слушателя к эсхатологическому будущему, к тому, что принесет суд и справедливость, т. е. выявит истинное положение вещей, которое ныне сокрыто.[74] Четвертая ступень псалмодического пути (Пс. 90-106) описывает преходящесть и временность вещей этого мира и ведет слушателя к тому, чтобы полностью вознестись над миром.[75] И, наконец, последняя часть Псалтири (Пс. 107-150), как некая вершина всего восхождения, показывает все с перспективы того, кто преходящесть мира действительно преодолел. Как с некоей горы он хвалит Господа за все, что с этой вершины можно увидеть и что в другие моменты часто остается незамеченным. Здесь также появляется и описание человеческого несчастья, которое заметно с верхней точки наблюдения, однако большинству псалмов последней части Псалтири характерно благодарение и прославление.[76]
Эти пять частей, как указывает Григорий, расположены в восходящем порядке,[77] причем так, что заключительными словами каждой части как определенной границы (τὸ πέρας[78]) нашего размышления являются славословия: «буди благословен Господи, Боже Израилев!.. Аминь, аминь!» — или подобным образом (ср. Пс. 41:14; 72:18 и ниже; 89:53; 106:48; 150:6). Такое заключение показывает, что целью всей Псалтири и отдельных ее частей является приведение слушателя к непрестанному славословию.[79] В каждой части, таким образом, повторяется структура целого, как это соответствует представлению Григория о «космической музыке». На пути добродетели как постоянного продвижения к лучшему и высшему[80] философия Давида приводит слушателя к той мере блаженства,[81] которую наша мысль и наше слово не могут достичь, где останавливается даже движение нашей надежды, всегда обращенной вперед,[82] поскольку то, к чему приводит нас Псалтирь в своем конце, превышает всякую надежду.
Псалтирь начинается словами о блаженстве (ср. Пс. 1:1) как цели добродетели,[83] которая уподобляет нас блаженному Богу и дает в Нем участие, [84] а итогом всего псалмодического восхождения, как мы уже знаем, является триумфальный звук кимвалов, возвещающий победу и уничтожение всякого зла, и открывающий непрестанное славословие Бога.[85]
Как Григорий представляет непрестанное славословие?
«... тогда от всякого дыхания вознесется хвала (ср. Пс. 150:6), на всегда продолжающая милость (εἰς ἀεὶ παρατείνων τὴν χάριν), и своим приращением непрестанно увеличивающая блаженство (δι' αὐξήσεως πλεονάζων εἰς τὸ διηνεκὲς τὸ μακάριον)».[86]
В этом описании эсхатологического блаженства, которое нельзя ни изъяснить, ни представить,[87] Григорий раскрывает, что блаженную вечность, т. е. эсхатологическое прославление Бога, триумфально начатое торжественным ударом кимвалов, в котором снова соединятся человеческое и ангельское естество в едином хоре, он понимает как перпетуализацию благодати и продолжение блаженства как постоянный и бесконечный рост. В этом прославлении благодать распространится, «распрострется» так, что будет включать в себя вечность целиком, а блаженство приумножится непрестанным ростом, в котором не будет ни остановок, ни перерывов.
Это представление о вечности, как об интервале, развернутом в вечности, как о бесконечном продвижении, является, очевидно, альтернативой вечности как повторению, циклической вечности, в которой ритму, очерченному ударами кимвалов, недостаточно одного периода, он повторялся бы бесконечно. Наверное, именно этого Григорий пытается избежать, поскольку хочет, чтобы удар кимвалов в триумфальном аккорде еще больше приобрел в своей неповторимой единственности, после которой последует благодать, «простирающаяся» в вечность, блаженность, приумноженная в бесконечность.
Идея эсхатологического роста, с которой здесь в нашем исследовании мы встречаемся впервые, проливает новый свет и на весь «анабазис» Псалтири как путь «от силы в силу» и «от победы к победе»,[88] о чем Григорий говорит в связи с Пс. 84:8 в редакции[89] Септуагинты и с надписаниями некоторых псалмов[90], отсутствующими в Септуагинте. Этот анабазис имеет собственную цель, которой всегда является следующая победа, лежащая еще перед нами,[91] всегда новое, более глубокое познание того, что мы ищем.[92] Однако только представление о вечности как о новом, бесконечном пути, придают идее Григория ее радикальность.
Сообразно цели нашего исследования стоит принять во внимание, что в своих размышлениях посвященных Псалтири, Григорий также косвенно указывает на божественную неограниченность. Главным высказыванием о Боге является здесь — как и в толковании блаженств — божественная блаженность (Григорий даже говорит, что все высказывания о Боге являются собственно измерениями блаженности[93]), мы считаем здесь также и о неограниченной вечности Божией:
«Потому что Ты — прежде твари (ср. Пс. 90:2), объемлешь все вечное протяжение от того мгновении, когда естество века восприяло свое начало, и до того мгновения, когда придет конец; конец же нескончаемого — беспредельность» [94]
Т. е. Григорий представляет человеческую вечность (αἰών) как определенный интервал или промежуток (διάστημα), границами которого является безграничность. Эсхатологическая вечность человека является, таким образом, неким интервалом, распростертым в бесконечности:
«... и в продолжение времени большее еще этого, которому мера — беспредельность, и которое Пророк именует: «век века».[95]
Именно в этом последнем высказывании Григорий дает нам некий ключ к своему представлению об эсхатологической вечности как о бесконечном росте. Ведь если человеческая (но никоим образом не Божья) вечность, т. е. человеческое эсхатологическое будущее, является собственно каким-то неограниченным интервалом времени, нет ничего более естественного чем то, что здесь остается скрытым и непредставимый тот коррелят времени, которым является движение. Таким образом, душа человека сохраняет свою «подвижность» и в вечности, поскольку человек, существо перемен, может постоянно возрастать, изменяться к лучшему (после окончательной эсхатологической победы уже не к худшему). Именно эта постоянная возможность преображения отличает человека от Бога, Который не может измениться ни к худшему (что попросту исключено), ни к лучшему, «так как нет ничего, что было бы лучше Его, и во что мог бы Он перемениться».[96]
* * *
Толкование на написание псалмов поясняет нам, таким образом, очень интересные элементы представления Григория о бесконечности Божией и о человеческой жизни как о бесконечном пути. Кроме того, здесь показывается, что человеческий дольний анабазис от победы к победе будет и после окончательного триумфа, после заключительного удара небесных кимвалов, иметь вид постоянного, непрерывного роста (хотя Григорий указывает также, что «остановится движение надежды»). То, что не было в «Толковании к надписанию псалмов» Григория реализовано, — это соединение обоих этих мотивов, которого мы должны дождаться в более поздних сочинениях святителя.
Перевод выполнил Илья Бей
Комментарии (0)