Опубликовано: 27 мая 2010
Вниманию читателей предлагаются главы русского перевода книги А.М. Шуфрина о Клименте Александрийском (A. Choufrine, Gnosis, Theophany, Theosis: Studies in Clement of Alexandria's Appropriation of His Background (Patristic Studies 5; New York: Peter Lang, 2002). Предваряя эту публикацию, хотелось бы обратить внимание читателей на несколько важных моментов. Монография А.М. Шуфрина, закончившего Свято-Владимирскую Семинарию (штат Нью-Йорк), а затем защитившего докторскую диссертацию в Принстонской Теологической Семинарии и в настоящее время работающего в Принстоне, написана в первую очередь в контексте тех споров о Клименте Александрийском и Александрийском гностицизме, которые велись и ведутся на Западе. Русскому читателю не просто войти в контекст этих споров. Но труд, который здесь придется приложить, на наш взгляд, с лихвой окупится, поскольку за различными именами западных ученых, занимавшихся этой тематикой и по-разному толковавших соответствующие вопросы, стоят разные позиции, разное понимание сути христианской традиции. Позиции же эти универсальны, то есть встречаются повсюду и совсем не обязательно соответствуют той или иной конфессиональной принадлежности или месту жительства. В самом деле, ведь и среди православных патрологов, связанных с традицией русского богословия, оценки наследия Климента Александрийского тоже весьма расходятся[1].
Внимательное чтение книги А.М. Шуфрина позволит читателю познакомиться не только с целым спектром представлений, имеющихся в современной науке относительно истории раннего христианства, но и прикоснуться к живой мысли, без обиняков ставящей вопросы о сути церковного Предания, о соотношении философии и мистического богопознания, не боящейся самых трудных проблем, возникающих в этом контексте. В книге, в частности, дается новая, почти неизвестная русскому читателю, а во многом необычная и для Запада, оценка Александрийского гностицизма и его значения для формирования идей Климента Александрийского, вошедших впоследствии в церковное Предание. Здесь в первую очередь следует сказать об учении о нетварном Божественном свете, богословии крещения, учении об обожении и о Мистическом Теле Христовом. Чрезвычайно интересно для русского читателя будет и сопоставление некоторых важных аспектов учения двух великих учителей Церкви — св. Иринея Лионского (с его «отложенной эсхатологией» и милленаризмом) и Климента Александрийского (первого из великих богословов «реализованной эсхатологии»).
Хочется надеяться, что обсуждение вопросов, поднимаемых А.М. Шуфриным в его монографии о Клименте Александрийском, не оставит равнодушными читателей, поскольку, затрагиваемое в книге вопросы, острота, с которой они ставятся, заставляет каждого, кто внимательно читает это исследование, занять ту или иную позицию в споре, ведущемся вокруг этого великого Александрийского дидаскала и христианского мистика, которого А.М. Шуфрин, на наш взгляд убедительно, вписывает, точнее, полагает в начале той церковной традиции, которая, проходя через великих Каппадокийцев, Ареопагитики, прп. Максима, прп. Симеона Нового Богослова, венчается свт. Григорием Паламой и другими исихастами. Изучение истоков этой традиции представляет огромный интерес, а возникающая здесь проблематика, надеемся, вызовет живое обсуждение и станет одним из стимулов развития патрологии в России.
Г.И. Беневич
Кто хочет верно изобразить [Климента], не должен следовать ни одной из точек зрения сверх определенной меры. Фердинанд Каттенбуш[1]
Религиозно-историческая школа и, в особенности, Вильгельм Буссе сделали решающий шаг для устранения «стены, разделявшей новозаветное богословие и историю вероучения ранней церкви»[2]. Они достигли этого - как признает Бультман, хотя и с оттенком некоторого критицизма - обратившись к изучению «религии первоначального христианства... вместо богословия Нового Завета» и пользуясь «Новым Заветом как одним из источников для такого изучения»[3]. Буссе и в самом деле показал, что на становление эллинистическо-христианского богословского синтеза повлиял целый ряд других источников:
признавая все то влияние, которое было оказано на это христианство со стороны иудаизма и Ветхого Завета... процесс развития в целом мы должны рассматривать, тем не менее, в контексте культурного мира греко-римской империи... Все это звенья одной цепи - Филон, герметическая литература, ... предтечи христианского гностицизма - и сюда же относится часть литературы, известной под названием неопифагорейства...[4]
Буссе проследил становление эллинистическо-христианского богословского синтеза, начавшееся, как он считал, с Павла, лишь до Иринея, в богословии которого, как утверждает Буссе,
очевидным образом сходятся все линии предшествующего развития... и в основных чертах завершается формирование христологического догмата, так что все, что следует после него, может рассматриваться как выведение следствий и проработка деталей [5].
Однако Франц Овербек уже высказывал мысль (основываясь, правда, лишь на литературной форме), что только с явлением Климента Александрийского патристическая (т. е. эллинистическо-христианская) литература впервые «достигает момента, когда она предстает обеспеченной всеми необходимыми предпосылками для своего полноценного расцвета»[6]. К тому же, Джон Бер совсем недавно продемонстрировал поразительное расхождение между богословскими позициями Климента и Иринея («двумя очень разными теологиями существования и природы человека, двумя контрастирующими стилями аскетизма и антропологии»)[7].
Задача, решаемая мной в трех исследованиях, которые включает в себя предлагаемая монография, состояла в том, чтобы оценить богословскую справедливость утверждения Овербека, выявив корни предпринятого Климентом синтеза, который, таким образом, рассматривается мной как результат пост-иринеевского богословского развития по линиям, прослеженным Буссе.
Тем не менее, выдвинутое Буссе представление об эллинистических факторах этого развития как синкретических - взгляд, типичный для религиозно-исторической школы, который среди исследователей Климента разделял (хотя и в несколько модифицированном виде) Сальваторе Лилла[8] - должно быть отвергнуто. Ибо моя цель - выяснить, как Климент именно синтезирует различные (и не сводимые друг к другу) составляющие значимого для него культурного контекста. Три основные части предлагаемой книги, таким образом, суть исследования - на, соответственно, трех примерах - применяемого Климентом конструктивно-богословского метода. С другой стороны, они примерно соответствуют тем трем составляющим, на которые указывает Лилла в заключительной части своей вызвавшей резонанс работы о связях Климента с миром эллинистической мысли:
наш анализ различных аспектов системы Климента показал, что она является местом встречи трех отчетливо различных потоков: иудейской александрийской философии, платонической традиции (включающей как школьный платонизм, так и неоплатонизм) и гностицизма. Ни в одной своей части мысль Климента не может, на самом деле, быть адекватно понята без должного учета этих трех факторов[9].
Принимая этот результат в качестве отправной точки, мое исследование ставит целью выяснить тот конкретный путь, которым Климент усваивает каждую из трех названных традиций[10].
Такой подход подразумевает деконструкцию идеи «зависимости». В основе этой идеи лежит то вполне справедливое положение, что автор, чтобы быть понятым, должен пользоваться языком своего культурного окружения, и поэтому можно многое узнать об окружении античного автора, установив источники используемых им идиом. Но само по себе это не гарантирует адекватного понимания отношений автора с той или иной из традиций, в которых возникли эти идиомы, если только заведомо не сводить эти отношения к простому «заимствованию».
Для выявления этих связей три выполненные мною исследования сосредоточены соответственно на трех репрезентативных объектах, каждый из которых Климент, как их церковный интерпретатор, делит с одной из трёх других традиций их интерпретации, принадлежащих его александрийскому окружению. Показательны для этих традиций соответственно: (1) представления последователей Василида и Валентина о вторжении Бога во Христе в историю (the Christ-event)[11]; (2) библейская экзегеза Филона[12]; (3) эллинистическая этическая теория, основанная на аристотелевском понятии τέλoς[13]. В качестве репрезентативных объектов интерпретации, общих для Климента и указанных традиций, в моих исследованиях выступают соответственно: (1) обряд христианского крещения; (2) библейские повествования о творении изначального Света и обращении Аврама; (3) понятие средних платоников о τέλoς'е человека как его «уподоблении Богу». Не предполагается, что интерпретации, которые Климент дает этим объектам, с необходимостью должны быть такими же, как в названных традициях, но лишь то, что он интерпретирует тот же (в процедурном отношении) обряд[14], те же (текстуально) повествования и то же (формально) понятие, что и они - хотя и, возможно, отличным от них образом.
Увидеть это отличие - если оно есть - одна из моих задач. Другая задача - показать, почему Клименту могло быть важно проинтерпретировать указанные три объекта. Этот вопрос не может даже возникнуть в перспективе, задаваемой идеей «зависимости», - перспективе, в пределах которой остаются практически все известные мне исследования значимого для Климента культурного контекста. Если исходить из нее, Климент просто вынужден мыслить в идиомах своего окружения (он «зависит» от него). Но мышление - то, по крайней мере, которое заслуживает этого имени - определяется (как и всякая специфически человеческая деятельность) не столько своим материалом («источниками»), сколько своей целью - тем, ради чего мыслитель мыслит, даже если он сам (как Климент) не формулирует свои цели явно и однозначно. Понять вопрос, ответом на который стала мысль античного автора, входит в этом случае в герменевтическую задачу историка.
Чтобы выяснить, в чем мог состоять этот вопрос для Климента, я возьму за отправную точку исследование Лиллы. Тот факт, что его подход к Клименту не является чем-то вполне новым, что и сам Лилла косвенно признает[15], не снижает ценности его исследования, которое Руния справедливо характеризует как «поистине золотую жилу информации»[16]. Руния, однако, присоединяется к той критике, которую Осборн и Анневис ван ден Хук высказали в адрес методологии Лиллы:
Именно в силу свойственной этой работе сосредоточенности на источниках Климента ее выводы, при всём профессионализме автора, остаются достаточно спорными. Использованную методологию, несомненно, следует признать чрезмерно редукционистской. Мысль Климента почти полностью сводится к ее составляющим, по большей части заимствованным из других традиций и затем лишь поверхностно приспособленным и приложенным к христианству. Нет центрального локуса, которым бы его мысль направлялась и определялась[17].
Действительно, сама структура исследования Лиллы выдает его взгляд на творение Климента как на философскую систему в духе учебников его времени[18]; «центральный локус» в такой системе был бы не более уместен, чем в программе современного университета. Соответственно, наиболее острым в критике со стороны Рунии является его замечание, что «предположение [Лиллы], будто целью Климента было построение "философской системы", нигде не обосновывается»[19]. Но Руния, кажется, упускает из виду, что Лилла, высказывая это «предположение», явным образом опирается на такого крупнейшего авторитета, как Адольф Гарнак[20], который, в свою очередь, лишь слегка развивает влиятельное суждение Овербека:
Цель Климента - ни много ни мало, как введение в христианство или, сказать точнее и в большем соответствии с духом его работы, посвящение в... сокровеннейшее и высочайшее в самом христианстве. Он хочет посредством, так сказать, литературного произведения сделать из новоначального христианина христианина совершенного; хочет не только воспроизвести в этом произведении то, что уже было знакомо христианину по его жизни, но и возвести его на новые, превышающие то, что открывалось ему в формах инициации, вершины, воздвигнутые Церковью за свою теперь уже полуторавековую историю[21].
Итак, внутри христианства есть некий полюс «сокровеннейшего и высочайшего» совершенства, не достижимый одной лишь верой. Именно его Климент называет «гнозисом»[22]. Но что конкретно, в понимании Климента Гарнаком, делает гнозис «совершенством»? Похоже, в ответе Гарнака на этот вопрос как раз и содержится в сжатом виде тезис Лиллы:
Высокий нравственный и религиозный идеал достижения человеком совершенства в общении с Богом, который греческая философия выработала со времен Платона..., был воспринят и ещё более возвышен Климентом, связавшим его не только с Иисусом Христом, но и с церковным христианством[23].
Этой характеристике, не лишенной справедливости, недостает, однако, точности определения трех моментов, составляющих, на мой взгляд, как раз тот «центральный локус» мысли Климента, который Руния не нашел у Лиллы.
Во-первых, человек, «достигающий совершенства в общении с Богом» в понимании Климента есть попросту человек, Богом становящийся[24].
«Религиозный идеал» Климента - это ни много ни мало, как оБожение человека.
Во-вторых, никакое «восприятие и возвышение» платонического идеала «уподобления Богу» не могло само по себе привести Климента к этой идее оБожения. Он, однако, мог найти ее во вполне отчетливой форме в ответе Иринея на вопрос Cur Deus homo (Зачем Богочеловек?)[25], а именно: «Бог стал человеком для того, чтобы человек мог стать богом»[26].
В-третьих, Климент не просто «связывает» этот идеал с «Иисусом Христом и церковным христианством», но основывает его на событии Боговоплощения. Человек становится Богом лишь постольку, поскольку Бог становится этим конкретным человеком[27]. Это не означает, что у Климента не отражены никакие другие аспекты Христова дела, но только Воплощение и оБожение[28]. Мое преимущественное к ним внимание обусловлено лишь тем, что я воспринимаю Климента исходя из значимого для меня, как члена Церкви, культурного контекста, т. е. - сквозь призму византийской святоотеческой традиции[29], для которой отождествление спасения с оБожением стало, по существу, отличительной характеристикой[30].
Итак, в своем ответе на вопрос Cur Deus homo
/Paed. 3.2.1/ Правильно сказал Гераклит: «Люди - боги, боги - люди»[31]. Ведь тот же Логос - явная тайна: Бог в человеке, и человек[, являющий собою] Бога.... /2/[32] «Поскольку Он истощил Себя Самого, приняв образ раба» (Фил. 2:7), [говорит Павел,] назвав «рабом» внешнего человека [каким тот был] до того как Господь стал рабом, т. е. понес на себе плоть. Но сострадательный Бог освободил плоть и, избавив ее от порчи и от горького и смертоносного рабства, сообщил ей (περιέθηκεν) нетление, [т. е.] бессмертие, облекши (περιθείς) им плоть как святым убранством вечности[33].
Климент здесь отдает должное только Гераклиту. Буссе, однако, как уже сказано, справедливо отмечает, что «никто не ставил в центр провозглашение обожения человека до того - и с такой определенностью - как это сделал Ириней»[34]. Но Буссе также замечает, что Ириней «не задумывается над вопросом об образе соединения человеческой и божественной природ»[35]. Обожение праведных, полагал он, впервые произойдёт через узрение Божественной славы[36] при втором пришествии Христа[37]; но о том, каким образом произошло оБожение Его человеческой природы при первом пришествии, Ириней едва ли есть, что сказать[38]. Отсутствие в его богословии принципа внутренней связи между образами
Боговоплощения и оБожения[39] говорит о том, что он находится не на уровне собственной опережающей время интуиции относительно цели Heilsgeschichte (домостроительства спасения).
Климент, как будет показано, удерживает эту интуицию, но расходится с Иринеем, во-первых, в своей эсхатологии
- как в радикальном смысле «осуществившейся» (тогда как эсхатология Иринея - футуристическая[40] и даже хилиастическая[41]), и во-вторых, в своем понимании первого пришествия Христа - как не только условия, но и парадигмы нашего оБожения.
Тем самым будет показано наличие у Климента радикально нового шага в развитии синтеза, формировавшего восточно-православную богословскую традицию. Именно эта интуиция изначально пробудила во мне интерес к творческому использованию Климентом нецерковных и нехристианских источников, не сводимому к его простой «зависимости» от них. Мое исследование будет, поэтому, двигаться в направлении противоположном тому, в котором двигался Лилла: не от разнообразных идей, найденных у Климента, к их параллелям в других традициях[42], а от идей, характерных для этих традиций, к их развитию (в той или иной мере творческому) Климентом. В этой, если употребить выражение Осборна[43], «ретроспективной» перспективе слабость подхода Лиллы не в том, что он, как утверждает Анневис ван ден Хук, «слишком жестко привязывает Климента к нескольким в корне различным традициям» и в силу этого «не отдает должного своеобразию Климента»[44], а в том, что, не отдавая должного своеобразию этих традиций, он нивелирует различия между ролями, которые они играют в синтезе Климента, и тем самым не видит внутренней структуры этого синтеза, задаваемой этими ролями.
Читая Климента в контексте церковного Предания, обнаруживаешь, что его мысль одушевляется не каким-то набором проблем, поставленным в эллинистическом академическом мире[45], но событием Христова пришествия в его двух аспектах: откровения Бога и оБожения человека. Этот центральный предмет его интереса, с которым соотносится все остальное в его мысли[46], есть именно то, что он разделяет с самыми ранними из известных нам александрийских христианских учителей - Василидом и Валентином - и их последователями[47]. Таким образом, то, что их «христианский гностицизм[48] следует рассматривать как источник христианского элемента [у Климента]» (по меньшей мере, один из источников, из которого Климент мог черпать через своего учителя, Пантена, «испытавшего прямое влияние гностических идей»), справедливо[49], но утверждать в связи с этим, что Клименту этот элемент был нужен, «чтобы найти удовлетворительное решение неоплатонических проблем»[50], значит приписывать ему иерахию мотивов, обратную засвидетельствованной текстами.
Представление Климента о гнозисе, конечно, отличается от представления этих христианских богословов[51]; но в той мере, в которой они основывают гнозис на Событии, засвидетельствованном в Богоявлении на Иордане[52] и т а инственно усвояемом (или, точнее, причаствуемом) в крещении, он находится к ним в отношении такого преемства, какого нет в его отношении к Филону (или, к примеру, к авторам герметического корпуса). В первой главе я пытаюсь это преемство проследить.
Это выводит меня к проблеме, с которой должен был столкнуться Климент, а именно: как, исходя из его христианской перспективы, понимать богоявления (теофании), о которых свидетельствует Св. Писание Ветхого Завета. Решение его александрийских христианских предшественников состояло, как хорошо известно, в том, что все бывшие до Христа теофаниии были откровениями иного Бога, чем Отец Христа, впервые открывшийся на Иордане. Это был основной пункт, по которому возражал этим предшественникам Климента уже Ириней. До сих пор, однако, не получила должной оценки оригинальность ответа, данного им Климентом. Этот ответ - как я показываю в средней части своей монографии (гл. 2) - подразумевает касание таких тем, как представление о вечности, возможность ее откровения во времени, происхождение мира и т. д. Эти «философские» вопросы оказываются, таким образом, у Климента частью его богословской повестки дня. И, что важнее, именно в связи с нею, похоже, в его синтез входит мысль Филона[53]. Одним из достижений Климента как творческого богослова является привлечение им Филонова понимания ветхозаветных теофаний для проведения своей мысли, что Бог, который открылся на Иордане (а также, как я показываю, в Аду), есть не кто иной, как Творец мира.
По рассмотрении, таким образом, понимания Климентом, соответственно, восходящего (гнозис, инициация) и нисходящего (теофания, Воплощение) действий События на Иордане, в последней главе монографии будет рассмотрено понимание им жизни во Христе (теозис, оБожение), которая для Климента начинается, за счет того же События, в крещении. Климент мыслит ее как жизнь, конечная цель (τέλoς) которой бесконечна.
Итак, тематически три главы монографии продолжают и дополняют друг друга. Первая является исследованием усвоения Климентом одной специфически христианской составляющей значимого для него александрийского интеллектуального контекста, которая представляет собой интерпретацию обряда; вторая - исследованием усвоения им одной специфически иудейской составляющей этого контекста, которая представляет собой экзегезу книги (содержащей миф о Творении и историю Откровения); третья - исследованием усвоения им одной специфически школьно-платонической составляющей этого контекста, которая представляет собой понятие человеческой конечной цели (τέλoς'а) (понятие, восходящее формально к Аристотелю[54], но пришедшее ко Клименту в одной упаковке со среднеплатонической интерпретацией этой цели как «уподобления Богу»).
[1] В этом отношении выводы, к которым приходит в своем исследовании А. М. Шуфрин, приводящий веские доказательства в пользу святости Климента и по содержанию его учения, и по характеру отношения к нему в Православном Предании, по крайней мере до VIII в., наиболее резко контрастируют с тем мнением о нем, которое мы встречаем у такого известного патролога, как о. Иоанн Мейендорф, сказавшего (если можно верить конспекту его лекций: «Введение в святоотеческое богословие»), что «Климент действительно был - в частном порядке – лжеучителем», и что «из его писаний создается впечатление, что богопознание в истинном смысле доступно только немногим образованным и интеллингентным людям, что одним лишь им дано постичь мистические вершины общения с Богом» (http://lib.eparhia-saratov.ru/books/12m/meendorf/theology1/9.html); именно эту точку зрения, приписывая ее Клименту, Мейндорф считает ошибочной. Здесь следует отметить, что подобная оценка Климента как своего рода интеллектуала-элитиста у Мейендорфа, стилизовавшего Климента едва ли не под «интеллектуала» XIV в. Варлаама Калабрянина, в определенной степени контрастирует с оценкой Александрийского учителя как великого мистика у, по-иному понимающего эзотеризм Климента, архим. Киприана (Керна): «Климент является первым по времени крупным христианским мистиком после св. Иоанна и ап. Павла. Климент, участник древних мистерий, внес в христианское боговедение эзотеризм. И это стремление к таинственному познаванию открыло ему недоступные иным горизонты. В его записях мистических прозрений открывается нам и носитель, субъект этих мистических созерцаний. Гностик поэтому интересен не только с гносеологической стороны, но и как нравственно-мистический образ. Не только интересен, как гносеологический тип, как высшая ступень ведения, но и как высшая ступень святости (курсив наш – Г. И. Беневич)» (http://www.mystudies.narod.ru/library/k/kern/patr1/kern18.htm#4).
Комментарии (5)
Замечательное начинание!
Особенно интересно оно в свете высказывания архимандрита Киприана (Керна):
«Климент, участник древних мистерий, внес в христианское боговедение эзотеризм. И это стремление к таинственному познаванию открыло ему недоступные иным горизонты».
И каким же скучным стало нынешнее «богословие», творимое этими самыми «иными»!
С благодарностью,
Сергей Демаков, Вятка, Россия serge-demakov@yandex.ru (mailto:serge-demakov@yandex.ru)
Большое спасибо редакции для решения опубликовать этот ценный труд. Он - типичная диссертация с тяжелым подстрочным аппаратом и безкрайной полемикой, но верно показывает, что человек, который занимается ересью, наконец начинает изпитывать ее влияние и в известном смысле сам становится еретиком. Это неизбежно в психологическом плане.
Уважаемые господа!
Ваше Высокопреподобие, отец Павел,
Позвольте вступиться за Климента Александрийского и его сторонников, названных Вами «еретиками» и сказать нечто в их защиту.
Климент Александрийский, по словам архим. Киприана (Керна), «один из самых просвещенных писателей христианства, а до своего ученика Оригена и самый просвещенный. И не только потому, что его творения пестрят ссылками на языческих философов, греческих поэтов и эллинистические мифы (это можно найти и у других писателей), а потому, что самое отношение Климента к науке, к просвещению, к тому, что он не побоялся назвать «гносисом», было исключительно культурным и свидетельствует о большой утонченности ума. …
Он взял на себя очень смелую задачу, — и это свидетельствует о большой широте и глубине его ума, — реабилитировать гнозис и оправдать ведение перед лицом благочестия и веры.
Ко времени Климента слово «гносис» стало почти что бранным, особенно в устах пугливых «ортодоксастов» и мрачных любителей обличения. (Стром. I, 9).
В него вкладывали только отрицательное содержание, т.е. гнозис, ведение считали принадлежностью только гностицизма, как известного еретического направления в христианской мысли. …
Пред Климентом была среда, в достаточной мере испуганная философией и гносисом, те, кого он называл «ортодоксастами», т.е. те, которые хотели быть православное самого правоверия. Для пугливых и равнодушных к разумному богопознанию, для тех, у кого благочестие исключает боговедение, философия представлялась как некое исчадие Диавола».
Не узнаете ли Вы, батюшка Павел, простите, кого-то в словах архимандрита Киприана?
Откуда этот испуг? Не от зависти ли? Не от собственного ли бессилия? В том числе т. н. «научного»?
«Внешнее знание, доступное простому верующему, не удовлетворяет гностика. Он ищет сокровенного, мистического ведения. …Гносис не дается всем; это как бы некая духовная харизма, умножаемая личным достижением и подвигом гностика. …
Итак, гнозис не есть принадлежность всех, это дар от Бога. Многие хотят стать гностиками, но они не могут. Гнозис, не как ступень познания только, но и как упражнение в добре, достигается исполнением заповедей и постепенным уподоблением Богу».
С почтением,
Сергей Демаков Вятка, Россия
Досточтимый о. архимандрит Павел Стефанов! Буду рада, если Вы позволите мне спросить у Редакции Ваш мэйл. Мне нужна Ваша помощь и не только в атрибутировании некоторых имеющихся в моем архиве фотографий Болгарских митрополитов, но может быть, и в восстановлении большего понимания, и лучших взаимоотношений между нашими Церквами. Уверена в том, что Вы знаете, что первый после долгого перерыва, контакт наших церквей, состоялся в апреле 1945 года, и в Болгарию тогда приехал мой прадед, митр.Григорий (Чуков). Поскольку я не совсем историк, и совсем не богослов, и мне не всегда мне легко понять, что владыка Григорий записал в своих дневниках, - то я надеюсь на Вашу помощь, и наше с вами сотрудничество, - и надеюсь, что - во Славу Божию!
Не говоря о некоторых частностях, хочется заметить, что цель христиан -- быть Христианами.
Цитирую:
"Обожение и Христианство: вопрос о Богочеловечестве" (http://theology.at.ua/publ/obozhenie_i_khristianstvo_vopros_bogochelovechestva/1-1-0-43)
"
Хорошо видеть Бога,
но лучше видеть то,
что видит Бог,
так, как видит Он...
Ведь лучше видеть свои грехи,
чем воскрешать мертвых,
как говорит Предание.
Не оБожение есть вершина, но Богочеловечество как бесконечное возхождение, как Утверждение Бога и Человека. Ведь Бог благоволил стать навсегда человеком, не перестав быть Богом. А люди часто забывают об этом, думая, что вершина есть оБожение, когда человек становится "богом по благодати", по причастию Божьим энергиям. Но ведь человеком при этом быть не перестаёт. И Христос, совершив дело спасения, человеком не перестанет быть, равно как и Богом есть. Люди иногда забывают о том, что вершина не есть лишь оБожение человека, но вершина — утверждение Бога и Человека в Их Единении. Об этом иногда некоторые забывают, впадая в нечто похожее на "монофизитскую телеологию", думая, что цель жизни христианина — стать "богом по благодати". Они ради этого могут и забывать о просто человеческом, впадая в нечто похожее на монофизитство в целях жизни. Но ведь Господь благоволил не просто оБожить человеческую природу в Себе, но и остаться с нею навеки. Не только следует помнить о восхождении к Богу, но также и помнить о том, чтобы стать воистину человеком. Ведь Бог сотворил мир и дал ему бытие, и благоволил по любви стать человеком, хотя и был Богом. Итак, Богу ценнее Богочеловечество, чем просто оБожение. И это видим лучше всего во Христе.
Перихорисис ("Я в Отце, и Отец во Мне", — говорит Христос) есть не только для Ипостасей Святой Троицы, но и для ипостасей оБоженых людей.
Цель Христа — не только оБожение человека, но и утверждение Халкидонского Соединения, когда Бог является Богом, и Человек является Человеком, но Они соединены в Любви и благодати, и потому Бог является также и человеком (Христос), а человеки являются также и богами по оБожению и детьми Божьими по образу Ипостаси Христа. И лишь здесь становится ясно, почему Господь, оБожив человеческую природу в Себе, делает это постепенно в людях, в Церкви, возводя в меру "полного возраста Христового" верных Своих. Ведь человеки возрастают еще к Богу, в то время как Христос является Богочеловеком. И люди уподобляются в этом Христу. И тогда видим, что они воистину Христиане, дети Божьи по образу Христа. (http://www.theology.at.ua/publ/1-1-0-19)
ОБожение — не только движение человека к Богу, но и движение человека к самому человечеству, к самому себе, (http://www.theology.at.ua/publ/1-1-0-19)
Ведь Христос есть Богочеловек, "Сегодня, и завтра, и навеки Тот же". (http://www.theology.at.ua/publ/1-1-0-19)
Смотрите также: Человеческая природа исцелена через обожение, а человеческая ипостась спасена через усыновление (удочерение) Богу по образу Христа (http://www.theology.at.ua/publ/1-1-0-19)
"