Предисловие переводчика
Говоря об эстетической стороне богослужения, часто обращают внимание на огромный миссионерский потенциал красоты. Классический отрывок из «Повести временных лет» лишний раз напоминает о том, что впечатление от красоты литургического действа стало главным аргументом в пользу выбора веры, который сделали наши предки много веков назад: «Повели они нас туда, где служат Богу своему, и не знали мы, на небе ли мы были или на земле; потому что нет на земле такого вида такой красоты. Мы и рассказать о ней не умеем. Знаем только то, что там сам Бог с людьми пребывает и что служба их лучше, чем в других странах». Красота не просто завораживает послов князя Владимира, она открывает им дверь в Церковь. Есть в истории примеры и поновее: наблюдение за практикой восточного богослужения стало одной из причин возникновения «ressourcement», движения «возвращения к истокам» в Католической Церкви ХХ века.
Если вдуматься, эти и другие исторические эпизоды хорошо вписываются в общечеловеческое представление о красоте «как о чем-то большем». Связывая прекрасное не только с величиной и порядком, но и с величием – атрибутом божественным по преимуществу, – мы сразу перемещаем его на уровень выше. Величие диктует отношение – благоговение, почитание, внутреннюю и внешнюю дисциплину. Привлекая к себе с помощью богатства и великолепия формы, красота показывает путь «еще превосходнейший» – а именно к добродетели и истине. Но если попробовать, по образцу героя пушкинской драмы, разъять красоту, как труп, выделив из нее только эстетическое наслаждение формой – что станется с ее величием? Обожествленная красота, занимающая чужое место, превращается в бездушного идола, требующего новых и бесполезных жертв. Можно сказать, что в таком случае она как плоть, оторванная от духа, «не пользует нимало» (Ин. 6:63).
В главе, посвященной соотношению истины и красоты, Гвардини ставит вопрос об иерархии ценностей, лежащей в основании церковного богослужения. Что служит чему? Может ли красота ставить себя выше истины и блага? Что будет, если она превратится в независимую, самодовлеющую ценность? Отделяя эстетическую сторону литургии от содержательной, не лишаем ли мы себя главного – участия в спасительной жертве Христа? Сейчас, по прошествии более ста лет после публикации «Духа литургии», можно сказать, что проблемы, поставленные немецким богословом, не потеряли своей актуальности. К сожалению, литургия часто воспринимается только как место отдохновения, пространство ухода от повседневных забот, целительное воздействие которого обеспечивается эстетическими средствами: красивым пением, сочетанием образов, дисциплиной в храме. В этом упрощенном подходе есть две опасности; первая – утрата соразмерности частей, создающих структуру соборной молитвы и принимающих участие в создании ее красоты. Вторая опасность еще больше: литургия, понимаемая исключительно в контексте красивого и привлекательного, перестает быть тем, что она есть по сути – таинственным воспоминанием о жертве, принесенной за все человечество на Голгофе, и нашим участием в этой жертве – в молитвенном созерцании, внимательном слушании и затем, по окончании богослужения – в обычной жизни. Утрачивая свое прямое назначение, литургия теряет и миссионерский дух, который дает ей возможность быть актуальной везде и всегда. Кстати, интересно: что бы сказали послы князя Владимира, если бы увидели современное православное богослужение?
=======================================================================
Литургия – это жизнь, ставшая искусством. Богатство ее выразительных средств, отточенность ее форм и совершенство пропорций для людей наблюдательных очевидны. Однако возникает опасность судить о молитве Церкви только с точки зрения ее эстетической ценности. Конечно, поэзия смотрит на литургию в первую очередь как на одно из искусств. Но если такой подход используется там, где говорится о богослужении в специальном смысле, это не может не вызывать беспокойства: вспомним хотя бы «Дух христианства» Штауденмайера[1] или книги Гюисманса, например «Посвященный» («Облат»)[2]. Поскольку нам не хотелось бы следовать по тому же пути, подойдем к вопросу чуть ближе.
Не совсем прав тот, кто смотрит на произведение искусства исключительно с точки зрения искусства. Только увидев его в связи с жизнью в целом, можно дать ему верную оценку. Не так страшен для него логик или философ, не имеющий к нему непосредственного отношения. Напротив, смертельно опасен для него тот, кто обо всем хочет судить только с художественной точки зрения, эстет в худшем смысле этого слова (как, например, Оскар Уайлд).
Сказанное еще более справедливо, если речь идет не о произведении искусства, а о живых людях или о таком их единстве, в котором Творец-Художник, Святой Дух, выразил всю полноту жизни и искусства – то есть о «деле Божием», литургии. У эстетов и так репутация бездельников и трутней, паразитирующих на жизни, но более всего это справедливо там, где дело касается священного. Ничем не примечательный человек, который не ищет в богослужении ничего, кроме исполнения обязанности перед Богом; женщина, приходящая, чтобы сбросить ношу дневных забот; множество людей, которые настолько бедны чувствами, что не могут ощутить красоту слова, звука и цвета, ищущие поддержки в несении ежедневных тягот – все они понимают существо литургии глубже, чем знаток, получающий удовольствие от суровой красоты префации[3] и мелодичности градуала[4].
Все это подводит нас к важнейшему вопросу: что значит красота для литургического богослужения?
Сделаем небольшое отступление. Мы уже обращали внимание на то, что церковная жизнь развивается по двум направлениям. С одной стороны, есть общинная жизнь, то есть упорядоченная деятельность, которая связывает членов общины с единым центром. Это единство предполагает и представляет собой власть. Но что делает власть в области духа?
В зависимости от индивидуальных особенностей каждый отвечает на этот вопрос по-своему. Для кого-то это лишний повод убедиться в том, что любое человеческое единство, включая духовное, нуждается во власти. Это представление, будучи по своей сути справедливым, ставит власть ниже вероучения, катехезы и дисциплины. Эта внешняя власть не должна занимать места истины и справедливости и не имеет права навязывать свои стандарты. Однако, там, где речь идет о религии, которая не ограничивается идеями и убеждениями, а приводит человека и человечество к Царствию Божию, – там власть необходима. Она есть то, что помогает приспособить какую-либо истину, какую-либо духовную и нравственную систему к формам общинного бытия и общинной жизни.
Есть люди, для которых почти невыносимо употреблять «власть» или «справедливость» в сочетании с такими понятиями, как «религиозные убеждения» и «духовная жизнь», но есть люди и другого склада. Сила и мощь, которая живет в Католической Церкви, оказывает на них такое воздействие, что они легко забывают о происхождении ее власти, о том, что она есть только рабочий инструмент, чтобы сделать мир Царством Божиим, только служанка истины и благодати. Если бы кто-то захотел создать духовное сообщество без властной дисциплины, оно неизменно превратилось бы в шаткую, случайную конструкцию. Но если слуге разрешить занять место учителя, средство поставить на место цели, а инструментом заменить живой дух, религию задушит деспотизм и его логическое следствие – рабство.
Положению власти в деятельной жизни Церкви отчасти соответствует положение красоты в ее созерцательной жизни. Церковь существует не только для того, чтобы достигать цели, она сама есть исполненное смысла, становящееся искусством бытие. Это происходит в то время, когда она молится, то есть на литургии.
В предыдущей главе было показано, что литургия представляет собой высшую самоцель. Только невежественный человек станет утверждать, что оправдание той или иной формы жизни сводится исключительно к ее цели. Но нельзя забывать о том, что главная ценность искусства – красота – так же опасна для чувствительных натур, как власть для общинной жизни. С опасностью власти может справиться тот, кто понимает, что она такое и знает, чему она служит. Поэтому только тот, кто старается проникнуть в смысл красоты, может освободиться от ее обманчивых чар.
Особого внимания заслуживают два вопроса: откуда духовная ценность получает свою значимость – из самой себя или от некоей высшей ценности – и в каких отношениях находится ценность, основанная на самой себе, с другими, независимыми от нее, ценностями. Первый вопрос помогает уяснить, как одна ценность происходит от другой, как, например, правосудие от справедливости. Второй вопрос исследует порядок отношений между двумя ценностями одного уровня.
Истина сама по себе ценна, потому что она есть истина, справедливость – потому что она есть справедливость, красота – потому и до тех пор, пока она красота. Ни одна из этих областей не может происходить от другой, всегда добывая их из себя самой. Самая глубокая и верная мысль не делает работу прекрасной; художника не спасут благородные стремления, если его творение не получило свою форму и образ откуда-то еще. Красота как таковая ценна сама по себе и независима от истины. Произведение искусства прекрасно, когда его существо находит совершенное выражение в его бытии. Это совершенство выражения составляет сущность красоты. Красота означает, что сущность вещи или действия, с самого первого мгновения и из сердцевины своего бытия, сформировала отношение к духовному и физическому миру. Красота означает, что внутреннее нашло выразительный образ и было включено в некое символическое единство; что сказано все, что должно быть сказано, и не более; что в форме нет ничего мертвого и пустого, все одушевлено и говорит; что каждый звук, каждое слово, каждая поверхность, цвет и движение обусловлены внутренним содержанием, что все направлено на выражение целого и находится вместе со всем остальным в почти неосязаемом, органическом единстве. Красота – это полное, ясное и естественное выражение истины. «Красота есть сияние истины», – говорит античная философия, она есть «сияние полноты откровения истины и блага».
Красота, таким образом, есть независимая ценность: она не истина и не благо и не производная от них. И все же они взаимосвязаны. Для того, чтобы красота могла возникнуть, должно существовать нечто, что может открыться; какая-то истина должна породить высказывание или событие. Следовательно, первенство – не по рангу или значению, но по порядку, – принадлежит истине, а не красоте. Художнику нелегко принять это без возражений, хотя по существу это бесспорно и по отношению к нему, и к человеческой жизни в целом.
«Красота – сияние истины»[5], – говорит схоластика. Для современного человека это звучит сухо и догматично. Но если мы вспомним, что эти слова принадлежат мыслителям, которые разрабатывали основные понятия, формулировали силлогизмы, воздвигали системы, которые возвышаются над другими, подобно соборам, — мы поймем, что нужно внимательнее отнестись к их словам. Истина – не бесстрастная точность познания, но призвание к бытию, самоценность жизни, сила и полнота бытия. Красота – сияние радости, которое возникает там, где открывается истина, когда внешнее становится ясным и совершенным выражением внутреннего. Итак, красота есть совершенство выражения, согласного с каждым шагом творения – можно ли определить ее сущность глубже и лаконичнее?
Правильно оценить красоту может лишь тот, кто признает этот порядок и понимает красоту как сияние истины, которая получила совершенное выражение.
Однако здесь таится опасность, для чувствительных натур почти неизбежная: нарушить установленный порядок, поставить красоту впереди истины или рассматривать отдельно друг от друга форму и содержание, слово и смысл. Мы имеем дело с опасностью эстетизма, который скатывается в безусловное поклонение красоте, предлагает уйти в сторону от «что» предмета к его «как», от содержания к способу его выражения, от ценности самого предмета к ценности его формы, от неизменных требований нравственности к чарующей гармонии красоты. Это происходит более или менее последовательно, более или менее осознанно – до тех пор пока сознание уже не способно распознать ни истину с ее неумолимым «так и никак иначе», ни нравственную установку с ее безусловным «либо – либо», которое заботится только о форме и выражении. Все, что объективно, будь то природное явление, историческое событие, человек, боль, сердечное расположение, труд, юридический вопрос, знание, идея — все это считается незначительным, только условием для внешнего выражения. Мы видим неясный силуэт абсолютной формы, «как» без «что», сияние без огня, действие, лишенное силы.
Тот, кто так думает, утратил способность постигать глубину и масштаб произведения искусства. Он больше не признает его за то, что оно есть, а именно за борьбу, победу и преодоление. Он даже не отдает должное форме, единственному объекту своих занятий; потому что форма означает выражение сущности, способ существования наличного бытия.
Истина – душа красоты. Люди, которые не понимают, что она такое, превращают веселую игру в ничтожный пустяк. В величественном творении есть нечто героическое, когда внутреннее существо побеждает в борьбе с выражением. В этой битве истинная сущность, сознающая, что есть в ней лучшего, отстранив все внешнее, подчиняет беспорядок и путаницу строгой дисциплине и сама подчиняется законам природы. Внутреннее находит форму свидетельства для своего содержания и послания, которое в себе несет. Для эстета все это бессмысленные пустяки.
Более того: эстетизм глубоко бесстыден. Настоящая красота смиренна, это не просто слова. Смирение не имеет отношения к тому, имеет ли человек право говорить и представлять то или это. Оно означает, что внешнее было вызвано внутренней потребностью, оправдано неизменными правилами и существует благодаря им. Но эта потребность коренится только в истине внутреннего содержания и духовного опыта. Самооткровение, которое ищет смысл в откровении как таковом, в выражении и форме самих по себе, потеряло свое достоинство.
Однако мы ушли в сторону. Несмотря на самое правдивое побуждение, даже когда чистейшая духовная истина не только оправдывает, но и требует самовыражения, внутренняя жизнь стесняется открывать себя, и как раз в том случае, если она сама исполнена всяческого блага. Желание откровения, понимание того, что только в высказывании можно освободиться от тирании молчания, заставляет ее высказаться – и все же она не спешит себя открывать, опасаясь, что может потерять свои лучшие качества. Наилучшим образом внутренняя жизнь раскрывается там, где она согласна со своей природой. Но открывшись, она вздрагивает от боли, чувствуя, что безвозвратно утратила что-то невыразимо ценное.
Это состояние проходит через все истинное творчество: оно похоже на румянец стыда после охотно произнесенного слова, за которым, как тайный упрек, следует другое слово, часто непонятое, возникающее из неведомых глубин; на поспешное сжатие губ, говорящее о стремлении к полноте высказывания. Сведущие люди знают: все, что получило окончательное оформление, скрывает за собой большую глубину и большие богатства. Эта неоскудевающая щедрость, это движение вперед, за которым следует возвращение к первозданной прочности и простоте, это стремление к выразительности и широте и следующее за ним робкое, болезненное сжатие – все это вместе составляет нежнейшее очарование красоты.
Но стоит нарушить это равновесие – и сдержанная, юношеская откровенность исчезает под неуважительным и пустым взглядом тех, кто ищет высказывания ради высказывания, красоты ради красоты. Тот, кто стремится к жизни в красоте, должен в первую очередь стараться быть просто правдивым и добрым. Если жизнь правдива, она непременно станет красивой – как свет появляется от огня. Но если он ищет только красоты, она сыграет с ним такую же шутку, как с Геддой Габлер[6], и в конце концов станет отталкивающей до тошноты.
Так же точно, как бы это странно ни звучало, художник не должен искать красоты как таковой, если он знает, что красота есть нечто большее, чем изящество формы или украшение, приятное для глаз. Напротив, он сам должен стараться стать настоящим и справедливым, чтобы познать и пережить то, что составляет все богатство внутреннего и внешнего мира. Чуждый всякому тщеславию и эффекту, он должен выразить правду подобающим образом, не искажая ни малейшей ее черты. Если это произойдет, то его работа, если он, конечно, настоящий художник, будет (и должна быть!) прекрасной. Если, однако, он пытается сойти с тернистого пути истины, занимаясь только очищением формы, все, что он представит на суд зрителя, окажется чистой иллюзией.
Тот, кто не наслаждался – отталкивающее слово, ставящее красоту на одну доску с аппетитной косточкой для собаки, – человеческим совершенством или произведением искусства, но хочет узнать их лучше, должен начинать со своей души. Если он постарается проникнуть в истину бытия, не обращая внимания на выразительность и гармонию формы, то станет свидетелем чуда преображения содержания в форму. Это значит, что он познал красоту, хотя поначалу не узнавал ее и наслаждался только видимой стороной вещи или бытия.
Красота ускользает от того, кто гонится за ней ради нее самой, жизнь и труды его рассыпаются, потому что нарушена иерархия ценностей. Если же художник хочет жить только ради истины, быть правдивым с самим собой и говорить правду, если душа его открыта, то красота – как богатство, чистота и животворящая сила формы – придет к нему, даже если он ее не ищет и не ждет.
Какую глубокую проницательность и понимание показал Платон, учитель эстетики, когда предупреждал об опасностях чрезмерного поклонения красоте! Нам нужен новый художник-провидец, способный объяснить молодым людям, которые склоняются перед искусством и красотой, как перед идолами, какие плоды приносит нарушение духовных законов.
Теперь соотнесем сказанное с литургией. Есть опасность, что поклонение красоте может распространиться и на нее: сначала она будет предметом всеобщей хвалы, затем ее богатства станут оценивать только с эстетической точки зрения, пока, наконец, великолепие Дома Божия не обратится в лакомый кусочек для знатока. И все это будет продолжаться до тех пор, пока дом молитвы снова не превратится, хотя и на иной манер, в «вертеп разбойников»[7]. Но ради Обитающего в нем и ради наших собственных душ мириться с этим нельзя.
Церковь создавала литургию, «дело Божие», не для того, чтобы возводить прекрасные здания, не ради изысканных слов и величественных процессий; она создавала все это – если речь идет не только о славе Божией – ради наших духовных нужд. В ней находит свое выражение то, что составляет внутреннюю жизнь христианина, когда божественная жизнь во Христе, во Святом Духе, овладевает творением; как оно заново рождается для нового бытия; как эта жизнь растет, как питается Богом в таинствах и дарах благодати, как обращается к Нему с молитвой и жертвой. И все это в непрестанном, таинственном обновлении жизни Христа в течение церковного года. То, как это реализуется в виде сочетания речевых оборотов, жестов и священных предметов, как совершается, открывается и принимается людьми, – все это и есть литургия. Итак, речь в первую очередь идет о реальности, о приближении творения к Богу, то есть о единственно важном божественном деле. Там, где совершается дело спасения греховного человечества, красота ни при чем. Главное здесь истина и участь души, и судьба настоящей, самой что ни на есть реальной, жизни. Вот это и должно быть открыто, этого нужно искать и добиваться, этим нужно делиться всеми возможными средствами. И только тогда приходит красота[8]. Здесь нет никакого чуда, но действует дух истины и большая выразительная сила. То, что было внутри, высказывается ясно и правдиво, преизбыток жизни обретает видимые формы, освещается содержимое бездонных глубин. Из этого откровения истины неизбежно рождается сияние высшей славы.
Но для нас литургия должна быть в первую очередь делом спасения. Нельзя забывать об истине, которую она несет. Когда мы повторяем молитвы и псалмы литургии, от нас требуется только просить Бога и воздавать Ему хвалу, ничего больше. Когда мы принимаем участие в мессе, то приближаемся к источнику благодати. Когда мы присутствуем при рукоположении, то должны замечать только то, что благодать Божия овладела частью человеческой жизни. Речь идет не о силе символических жестов или убедительности слов, – это ведь не какой-то там «духовный» театр, – но о том, чтобы наши души стали ближе к истинному Богу, о нашем общем и по-настоящему серьезном деле.
Если мы поступаем таким образом, нам будет дарована и красота. Только если со всей серьезностью участвовать в общей молитве, по-настоящему жить ей, можно увидеть, как и насколько открывается ее содержание. Только если исходить из истины литургии, мы увидим ее красоту, конечно, в меру нашей способности чувствовать. Возможно, это будет просто приятное сознание соответствия слов и действий литургии нашим душевным нуждам, ощущение естественности, понимание, что все идет так, как должно. А может быть, вдруг перед нами, как бриллиант, вспыхнет смысл оффертория[9], или откроется содержание молитвы, и мы испытаем удивительное чувство ясности и глубины. Шаг за шагом мы будем продвигаться к вершине святой мессы, все отчетливее будут проступать из тумана хребты и перекаты горной цепи, погруженные в первозданные сияние и белизну. Может быть, книга выскользнет из наших рук, и, охваченные благоговейным страхом, мы останемся в полном покое, наблюдая за тем, как вечные истины, к которым стремилась душа, нашли свое совершенное выражение.
Длится это чувство недолго, и мы должны быть готовы принять его в тот момент, когда оно будет даровано.
Во всем же, что относится к повседневности, общее правило звучит так: «Ищите прежде Царства Божия и правды Его, а все остальное приложится вам» (Мф. 6:33), – все, в том числе и опыт созерцания красоты.
[1] «Дух христианства, представленный в священных временах, священных таинствах и священном искусстве» (“Der Geist des Christentums dargestellt in den heiligen Zeiten, in den heiligen Handlungen und in der heiligen Kunst“) – книга немецкого католического богослова Ф.А. Штауденмайера (1800-1856), в которой обзор католической веры сделан на основании рассказа об особенностях литургического года (прим. пер.).
[2] «Облат» (“L’Oblat”) – новелла французского писателя Ж.К. Гюисманса, завершающая его «католическую трилогию» («В пути», «Собор», «Облат»), в которой главный герой, парижский декадент Дюрталь обращается в христианство и поселяется в бенедиктинском монастыре, посвящая свою жизнь Богу (прим. пер.).
[3] Префация (лат. praefatio) – традиционное название вводного раздела евхаристической молитвы в римском и амвросианском обрядах; в литургике иногда используется для обозначения первого раздела любой анафоры (прим. пер.).
[4] Градуал (лат. graduale, от gradus – ступень) – группа антифонов (как правило, стихов из псалмов), следовавших в чине мессы непосредственно после чтения апостольских посланий (прим. пер.).
[5] См.: Thomas Aquinas. Scriptum Super Sententiis I. [Электронный ресурс]. URL: https://aquinas.cc/la/en/~Sent.I.D3.Ex.5 (дата обращения: 06.07.2023).
[6] Гедда Габлер – персонаж одноименной пьесы норвежского драматурга Г. Ибсена (1828-1906).
[7] См.: Мф. 21:13.
[8] Справедливо замечает аббат Ильдефонс Хервеген: «Я подчеркиваю, что литургия становится произведением искусства, она не создана Церковью как произведение искусства. В литургии так много своей собственной красоты, что она и не должна вырастать в произведение искусства. Поэтому в основании христианства лежит принцип формы, которая как бы растет изнутри (Художественный принцип литургии, Падерборн 1916, С. 18).
[9] Офферторий (лат. offertorium) – приношение даров как один из разделов мессы, а также исполняющееся при этом песнопение или др. муз. произведение.
Источник: Богослов.Ru